Выставили на площадь большой сундук и пустили по рядам одного из заключенных — собирать ценности. Люди отдавали все, что еще оставалось, и сундук быстро наполнился золотыми часами и украшениями. Проверять и правда не стали: Бибов уверен был в гипнотическом действии своей речи.
После этой процедуры восемь сотен невольников заперли в гетто. К их приходу приготовили кружку горячего кофе и ломоть хлеба на каждого, потом отправили в баню мыться. Попутно выдали хлебные карточки на два дня вперед. На другой день занялись трудоустройством: трудиться будете без отдыха, сколько потребуется, а то разжирели от хорошей жизни, теперь придется попахать, повкалывать. Толе безразлично было, где вкалывать. Ее определили перетряхивать солому и сено.
Солома до крови исколола ей пальцы, на пальцах вздулись нарывы. Некоторое время она инструктировала других, но потом стало очень уж холодно, она стала совсем замерзать на улице, лучше бы отправили ее служить в караулку, там хоть тепло. Однако когда понадобилось обрабатывать солому для хозяйственных нужд, Толя вдруг обнаружила недюжинные навыки, и ее повысили: ревизор выдал ей особый дополнительный талон на питание: 50 гр растительного масла, 200 гр сахара, 100 гр овсяных хлопьев, за то что «работать больно здорова».
Гетто в Лодзи было большое, а на работы — целый час ходу от той хибарки, что Толя делила с сестрой и кузиной. Затемно еще, часов в пять утра, выходили девочки из дома, Толя и ее кузина, и возвращались иногда после полуночи. Сестра работала в другом месте — в слаботочной мастерской[132].
После работы приходилось еще выстаивать длиннющую очередь, чтобы карточки отоварить. Однажды Толя простояла в очереди почти до полуночи, чтобы забрать два рациона по пятнадцать килограмм каждый. Пока она тащила их домой, думала — помрет по дороге. Когда она с этой поклажей перебиралась через виадук, соединявший между собой две части гетто, живот справа пронзила острая боль.
Никогда еще в своей жизни она не была серьезно больна, и на этот раз не желала и слышать о враче. Сестра пыталась помочь как могла: обкладывала компрессами, оборачивала холодными полотенцами. Соседка принесла градусник, померили — сорок. Привели врача — тот Толю срочно отвез в госпиталь.
Температура зашкаливала — уже сорок один. Подозревали желчный камень. Лучший хирург в Лодзи доктор Элиасберг объявил сестре, что у Толи аппендицит, и необходима срочная операция. Но девочка по ребячливости своей сестру резать не давала, да сама больная упрямилась и ни в какую. Только не резать! Только не резать! Он ей: «Да ты пойми, глупая, ежели я тебе эту дрянь отрежу, так ты еще, может, жить будешь, а без операции — как пить дать помрешь! Я тебя сам, сам, своими вот руками оперировать буду!» Уговорил.
Через три часа после наркоза просыпается как пьяная. Медсестра держит ее за руки, за ноги, чтобы не дергалась. На тело, чувствует, давит что-то — мешочек с песком. Слабость, тошнит. Лежи, говорят, лежи не шевелись. Тебе еще долго так поправляться.
Через два дня госпиталь затрясло: всех больных потребовали в гестапо. Из палаты в палату переходит зловещий патруль, собирает больных и отвозит куда следует. Толя прыг с постели, завернулась в простыню, втиснулась между оконными рамами, заклеенными затемняющей бумагой, и затаилась.
Между рамами гулял ледяной сквозняк, пробирал до костей, но она выдержала, ни звука не издала, дождалась, пока гестаповцы убрались прочь, и тогда только выбралась. Больных увезли на грузовике. Персонал клиники, потрясенный, растерянный, остался стоять посреди пустой больницы. И тут врачи и нашли Толю: стоит, прижалась между рамами, плачет, трясется, слезть не может, скрючилась вся, еле жива. Ее вытащили наружу, уложили в постель, и все дивились ее чудесному спасению.
Но радовались недолго: едва она оказалась в кровати, как ее всю заколотило, затрясло, зазнобило, температура опять подскочила под сорок. А врачи каждую минуту ждут, что вот гестаповцы вернуться, нельзя девочку здесь оставлять. Тогда ее вынесли, положили в дрожки и тайком отвезли домой. На другой день пришел доктор Элиасберг — больную скрутило от боли, она мечется и извивается на кровати. Живот вспух чудовищно. Воспаление, решил хирург, все, пропала девка — перитонит. Сестра и кузина стали заламывать руки, умоляли доктора, чтобы спас. Но он уже и рукой махнул.
Толя пролежала несколько дней почти при смерти, корчась от боли, пока однажды ночью рану не прорвало, и оттуда, казалось, литрами потекли кровь и гной. Сестра снова привела врача. У больной рана зияла на животе, так что кишки было видно. Врач заявил, что надежды нет никакой, но все равно снова отвез пациентку в госпиталь. Там ей стало лучше, температура упала, через неделю зажила и рана. Толя показывала мне шрамы на животе — огромные. Сестра и кузина потеряли голову от счастья, а выздоравливающая уже рвалась домой, к своим девчонкам. И в один прекрасный день Толя снова оказалась в гетто, еще слабенькая, шатающаяся, но живая: а вот и я! Появилась, когда ее уже перестали ждать.
Дом в гетто был пуст: накануне всех детей до семнадцати лет собрали и увезли неизвестно куда. Толя рухнула в холодную постель и завопила от отчаяния и боли. И зачем только она осталась жива? Лучше б ей умереть! Кому она нужна совсем одна? Куда она теперь без единого родного близкого человека?
Зашла соседка: у нее дочка двенадцати лет, страдает водянкой, матери удалось ребенка спасти, немцы девочку не забрали. Соседкина дочка осталась с Толей — сиделкой.
Доктор Элиасберг выписал Толе больничный: теперь ей надлежало на дрожках регулярно ездить в больницу на сеансы диатермической терапии[133]. После каждого сеанса пациентку мучили сильные боли, она даже есть не могла. Но доктор после шести раз прописал еще шесть, а потом еще столько же, пока, наконец, не счел девочку совершенно поправившейся.
Она начала потихоньку снова прилично питаться: ревеня грамм сто, булочки белой кусочек, морковки, и скоро она уже снова могла есть грубый черствый черный хлеб и ходить на работу. Через несколько недель, правда, один раз снова случился приступ: обморок, кровотечение. И как раз пока Толя снова выздоравливает дома, в гетто набирают новую рабочую силу — пять тысяч человек. Толя снова вышла на работу: как прежде ходила каждый день в свою соломенную мастерскую, вечерами возвращалась в пустое жилище. Работа тяжелая, еда — скверная. Толя снова свалилась с температурой, снова оказалась в больнице, опять поправилась и вернулась на работу. И сквозь горе и одиночество снова стал пробиваться ее жизнерадостный, озорной нрав, и она уже шутила с товарищами по несчастью, которым, как и ей, терять уже было нечего и только и оставалось, что беспричинно веселиться.
Весной 1943-го гетто постепенно стали ликвидировать. Рейды — через день: соберут пару тысяч узников, не разбирая профпригодности, — и в трудовой лагерь или расстреливают на месте. И каждый знает: сегодня не убили — завтра обязательно придет черед[134].
И в литцманнштадтском гетто научились выкапывать самые изощренные подземные убежища. Как только появится полицейское авто — вся семья в подвал. Так оно было надежней, потому что бежать было некуда — во время рейдов улицы перекрывали, кто пытался скрыться — расстреливали.
Толя три дня просидела с другими тридцатью двумя невольниками в таком убежище. Только что пронеслась очередная облава, в укрытии вздохнули с облегчением. Но тут в дом еще раз напоследок занесло одного из немецких ищеек — справить нужду. Одно неосторожное движение — и шум из-под пола выдал укрывавшихся. Их выволокли на свет, скотски избили, изваляли в грязи, швырнули в кузов грузовика и увезли на железную дорогу.
Там всем раздали по ломтю хлеба и рассовали по вагонам — по полсотни в каждый. В теплушках воняло хлором, дышать было нечем, многим стало плохо, хлор ел глаза до слез. Попеременно приникали к вагонному окошку глотнуть воздуха. Прошел день, пролетела ночь, пятеро скончались в дороге, наконец вагоны открыли. Узники оказались в концлагере Освенцим.