Каждый день в сад заявлялся нахальный ефрейтор с проверкой: как тут работа идет? Мерзавец осыпал Эстер и ее подругу Нину оскорблениями, из которых «ленивое жидовье» и «жидовская мразь» были самые мягкие. Соседские дети иногда тибрили через дырку в заборе смородину или редиску с грядки, отвечать приходилось «жидовкам-воровкам». Реляйн, с ее чувством собственного достоинства и уверенностью в своей невиновности, пропускала всю эту погань мимо ушей. Ей жаль было этих ничтожных, ослепших немчиков, без царя в голове и земли под ногами. В глазах у нее затаилась неизбывная печаль, порой и слезы набегали, но ни одного слова ненависти она не произнесла, ни разу не пожелала им отомстить за их кровавый промысел, за ежедневные унижения. Меня всякий раз снова и снова трогала и восхищала эта небывалая твердость, это кроткое достоинство. Эта женщина являла собой разительную противоположность окружавшим ее низким мерзавцам, и мне казалось, что солдатское хамство и скотство должны сами собой раствориться в ее присутствии.
Дни, недели, месяцы шли своей чередой, мы жили в ожидании Лидиного освобождения. Поговорить с ней все не удавалось. Эдвин не решался пойти к ней в бригаду и только выглядывал ее издали: увидеть хотя бы, как она мимо проходит, хоть кивнет мимоходом, хоть взгляд бросит, и то слава богу. Эдвин последовательно и упрямо шел к своей цели, все больше и больше увлекаясь идеей доказать, что женат на арийке. Он фонтанировал новыми фантазиями: вытаскивал откуда-то новых свидетелей и каждый день являлся к Раука с новыми документами. Раука вышвыривал его вон, но Гайст уже назавтра снова сидел в его кабинете.
Как ни скептически были мы настроены, но с удивлением и восхищением обнаруживали, что отчаянная энергия и авантюризм Эдвина творят невозможное. Советовать ему поостеречься или приостановиться было совершенно бесполезно — он только злился. Уговаривали несколько раз последовать приказам Раука и согласиться на условия эсэсовца — Гайст свирепел и выходил из себя. Пусть освободят Лиду — а там образуется. Мы виделись каждый день, и что ни день, то ссорились и бранились, как близкие родственники, которые с трудом выносят друг друга, но при этом любят один другого более всех на свете.
Так прошло лето. Я уже перестала надеяться, что из безумной нашей затеи выйдет толк, но адвокат Новицкас оптимизма не терял и нам не позволял. Платить Новицкасу было нечем, Эдвин сидел без денег, поэтому адвокат выпросил у него в качестве вознаграждения старинный дорогой сервиз, который тетушка Гайста обещала прислать из Берлина. Новицкас утверждал: якобы, Раука выразился в том смысле, что пусть, мол, композитор украшает свое жилище цветами — скоро, не сегодня завтра выпустят жену из гетто. И бедный Эдвин, без гроша в кармане, занял пару марок у друзей, накупил роз и гвоздик, расставил букеты по комнате, но они так и увяли, не дождавшись его желанной и долгожданной. Тогда Эдвин купил новых цветов, купил лекарств, чтобы лечить свою Лиду, купил продуктов, чтобы отметить ее приезд.
И вдруг 31 августа она неожиданно появилась в его доме! Приехала на дрожках, доверху груженных всякой всячиной. Там было даже стоматологическое кресло: кто-то, видно, упросил Лиду продать его в городе. Приехала, приехала Лида: усталая, грязная, испуганная. Хозяин дома и его племянница, которым Эдвин наплел, будто ждет жену из Берлина, только диву давались, пока выгружали нелепый багаж из тележки. Лида опустилась на стул и разрыдалась. Плакала, плакала горько, надрывно, не могла унять слез, всхлипывала громко, захлебываясь рыданиями, а растерянный муж не знал, как ей помочь. Он поднес ей букет — тот как раз уже начал отцветать, — принес поесть и сел за рояль. Лида вроде бы заулыбалась, ожила, но эта их встреча совсем была не такая, какой себе воображали. «Здесь мило, очень мило, и мне уже лучше, — заговорила Лида, — сейчас все будет хорошо, сейчас, только привыкну, и все наладится».
А привыкнуть-то было вовсе не так легко. На что, спрашивается, им жить? Эдвин уже и так продал, что только можно было, и ходил теперь в долгах, как в шелках. Их, конечно, тут же стали звать в гости, друзья засыпали их подарками, однако проблемы это не решило. Эдвин надеялся на частные уроки музыки — надежды не оправдались. Кое-кто начал было заниматься, но их хватало на пару-тройку уроков, потом ученик исчезал. В чем дело? Уж не антисемитизм ли взыграл? Жена коменданта Крамера пожелала было, чтобы Гайст учил музыке ее детей. Бедный Эдвин понятия не имел, как следует себя вести с этими людьми, и смущенно напомнил фрау Крамер: но ведь лишь наполовину ариец, сударыня. Ну, после такого, конечно, из затеи комендантши ничего не вышло.
Но не прошло и двух недель, как Лида нашла работу — устроилась переводчицей в контору продовольственного снабжения. Каждый день по девять часов в бюро, и за это — заработная плата, которой хватило бы примерно на два килограмма масла. Зато время от времени перепадали премии, подкидывали что-нибудь из одежды, иногда мыло, а главное — водка, а ее менять или продавать было выгоднее всего. Вместе с Лидой там работала Ева Симонайтите, нежная, тонкая женщина, поэтесса. Женщины скоро стали подругами.
Работа Лиду не тяготила, для своего Эдвина она готова была на любой тяжкий труд. Ее угнетало другое: из гетто выпустили с условием, что она как можно скорее разведется с мужем и уедет жить в другой город. Если же им так необходимо оставаться вместе, одного из них придется стерилизовать: ведь их освобождение — так сказать, эксперимент, а потому власти должны быть совершенно уверены, что у Гайстов никогда не будет детей. Тогда, за колючей проволокой, они готовы были на все, лишь бы вырваться отсюда, они обещали выполнить что угодно, не задумываясь. Но теперь от них требовали принять решение, и у обоих опускались руки, противостоять этому гнусному цинизму не было сил.
Мы советовали им временно разъехаться и пожить отдельно. Пусть один из супругов уедет на время в Вильнюс, исчезнет на время из поля зрения властей. Но ни он, ни она не хотели об этом слышать, особенно Эдвин. Обратились к врачам-литовцам, но те, как оказалось, все как один зареклись так чудовищно корежить человеческое существо без крайней медицинской на то необходимости. Гайсты подали письменное сообщение Раука: так и так, стерилизовать никто не берется. Ответа не последовало, и супруги немного успокоились.
Да что там, жизнь и без того была тяжела безмерно. Гайстов кидало из одной крайности в другую, они любили друг друга, как не любили еще никогда прежде, страстно и нежно, то совершенно забывая о себе, то как два законченных эгоиста. И ссорились, ругались, словно дети малые, по всякому бытовому поводу, поскольку для обоих быт и повседневная борьба за выживание были по большей части невыносимо тягостны. Но хрупкая сильная Лида решила преодолеть все: она обустроила сумрачную комнату, доставала где-то сало и масло, опекала мужа и старалась не забыть и о себе тоже.
В конторе шептались у нее за спиной: кто-то прознал, что ее выпустили из гетто. Однако на защиту Лиды встала благородная Ева Симонайтите — она никому не позволяла распускать грязные слухи. У фрау Гайст между тем не было ни паспорта, ни другого удостоверения личности, и достать их было негде, а требовали их на каждом углу. Да и у Эдвина не было ничего, кроме его давно уже просроченного берлинского заграничного паспорта. Супруги как будто зависли в воздухе между небом и землей, их как будто и не было, и общество отказывалось принимать их. Тогда Лида пошла в немецкий суд: там по-прежнему еще тянулся нелепый бракоразводный процесс, которому Эдвин дал ход еще весной. На суде эта трогательная пара, повсюду искавшая человеческого участия, столкнулась с ледяной чиновничьей вежливостью. О, по этой части немецким господам не было равных. Позже стало известно, что эти виртуозы лицемерия вдоволь поиздевались над беспомощными, отверженными Гайстами и среди своих преподнесли историю процесса как великолепную шутку.
В этом хаосе у Эдвина открылось вдруг второе дыхание, откуда-то взялось вдохновение для творчества: он закончил «Танцевальную сказочку», написал несколько песен, восстановил по памяти одну утраченную свою композицию. Еще до Лидиного возвращения он собрал трио музыкантов: скрипач Воцелка, замечательный, необыкновенно одаренный дилетант с великолепным музыкальным чутьем и вкусом, виолончелист Пюшель из оперного оркестра и сам Эдвин, пианист. Все трое сошлись не только на почве музыки, они были еще и товарищами по несчастью: каждый был женат на еврейке.