В бюро к Гретхен пришла ее прежняя одноклассница, барышня Робашенски, чтобы составить прошение на имя Йордана: отец Робашенски и его две дочери просили позволения остаться жить в городе. Его жена, еврейка по происхождению, но крещеная протестантка, не пошла в гетто, кто-то выдал ее на допросе, и теперь им было приказано в три дня убраться в гетто всей семьей, и матери-еврейке, и отцу-«арийцу», поскольку они не развелись, и обеим дочерям «от смешанного брака». Прошение Йордан, конечно, отклонил.
«Ну, пошли, давайте, все в гетто!» — с горькой издевкой выкрикнула старшая дочь. Они уже собрали вещи и готовы были съехать с квартиры, но ночью накануне приняли иное решение. Утром в доме нашли четыре трупа: отец застрелил младшую, потом застрелился сам. Старшая дочь, сильная, волевая, отчаянная, выстрелила в мать, потом покончила с собой. Эта трагедия поразила глубоко многих, не только нас. Нам же эта еврейско-немецкая семья с двумя дочерьми-подростками, воспитанными в немецких традициях, казалась очень похожей на нашу, особенно из-за необыкновенной взаимной привязанности этих людей. О них заговорил весь город. Мерзкую политику и произвол Йордана перестали хором нахваливать.
Ночи без сна. За нами в любой момент могут придти. Снова мерещатся их силуэты, мрачные, зловещие. Чудятся эти люди, одновременно жестокие и коварно снисходительные, слышатся их голоса, громкие, жесткие, четкие. Придут, заберут, замучают и все, конец. Смерть.
Гретхен спит рядом со мной, дышит глубоко, ровно. Дышит, значит, жива. Жива моя младшенькая, жива, здесь, со мной, цела и невредима.
Одна из наших хозяек, Наталья Феодосьевна, через Людмилу однажды напомнила мне, что у меня еще осталась одна дочь! Мне необыкновенно повезло! Наташа будто через стенку уловила мои ночные тревоги и кошмары, хотя ни словом ни обмолвилась, сочувствовала мне, переживала и мучилась вместе со мной. Днем все казалось проще: Гретхен отправится в Германию, одна. Без труда можно найти солдата, который согласится в грузовике переправить ее через плохо охраняемую границу. Начали, было даже готовиться к ее отъезду, но всерьез так и не собрались, так что, и говорить об этом перестали.
А немецкая армия между тем победоносно шагала вглубь страны. Вот еще пара дней, и возьмут Ленинград, а до того, может быть, уже и Москву. Победители, черт их возьми, вечные победители! Мир глазел на них, застыв от изумления и восхищения. Немцы ликовали. Страны одна за другой падали под ноги немецких солдат. Покорители отбирали урожай у крестьян, грабили магазины в городах, вырубали леса, превращали население в рабов. Оккупанты умели поразить захваченный народ своей готовой, отлаженной, до мелочей продуманной системой управления, которую тут же пускали в ход. О да, они были для большинства завоеванных наций неотразимы, ослепительно неотразимы, и все же, все же, да, да, как ни крути, все же в этой блистательной машине угадывалась скрытая ошибка. Чего-то не доставало ей с самого начала, что-то вызывало опасение и недоверие, как будто фундамент дал трещину. Фанатичная вера в непогрешимость режима, чувство безмерного превосходства над другими, высокомерный снобизм по отношению к прочим нациям, и в огромной степени этот их оголтелый безмозглый антисемитизм — ничего хорошего, в конце концов, из этого всего выйти не могло, нет, не могло. А нам оставалось только ждать, ждать, когда всем это станет ясно.
Старшая медсестра из лазарета хотела, было, купить у меня шубу, но потом отказалась: Германия выиграет войну еще этой осенью, а у нее дом в Баварии, на юге, ей меховое манто ни к чему. Никто в тот момент еще не подозревал, что уже этой зимой немцам нанесут первый удар, да такой, что они от него до конца не оправятся. Но мы-то, мы уже предчувствовали: победа не вечна, война не навсегда. И в Германии наши братья и сестры по несчастью жили тем же. Оттуда доходили осторожные, скупые вести от затравленных, перепуганных людей — сообщения о смерти и некрологи, некрологи. Погибали друзья, страдали близкие. Один из сыновей моей сестры пал под Ленинградом, другой попал в лазарет обмороженный, в тяжелом состоянии.
Зима пришла так рано и внезапно, что крестьяне не успели ни собрать урожай, ни спасти его. Большая его часть померзла и сгнила на полях. Снова нас ждали часовые очереди перед государственными магазинами, где капуста и свекла шла по низким, приемлемым ценам. Сменяли друг друга в очереди, потому что на проспекте Саванориу, как по коридору, гулял ледяной ветер. В этих очередях я вдоволь наслушалась бессмысленного трепа глупых бабенок, которые время коротали в бесконечных самозабвенных пересудах: то перемоют кости покойным Робашенски, мол, конец у семьи вышел неправедный, то о гетто засудачат, там, говорят, такие страсти творятся!
Еще в начале сентября началось полное целенаправленное истребление евреев в литовской провинции. Убивали по заранее составленному плану, четкому, до мелочей просчитанному, так что во всех городах литовской периферии все проходило одинаково.
Немецкая полиция завербовала из горожан-литовцев нужное число партизан и карателей и отдала им на расправу их беззащитных еврейских соседей. В провинции литовцы и евреи, вопреки мелким разногласиям, искони жили тесней и дружней, чем где-либо еще. Евреи были ремесленниками, коммерсантами, предпринимателями, держали гостиницы, лечили людей. Хозяйство городское и уклад жизни литовской провинции без них были немыслимы. Литовские чиновники водили дружбу с евреями-врачами, адвокатами, инженерами. Литовцы сами же любили похвастаться: мол, никогда в Литве не знали погромов, не то, что в Польше и России.
Национал-социалисты годами упорно, целенаправленно подтачивали корни, готовили почву. На евреев повесили все, свалили на них все грехи: кто виноват, что накануне войны в стране было неспокойно, чья вина, что жизнь стала так трудна, что цены подскочили в несколько раз, что в стране безработица и инфляция? Евреи! Все они! И вот настал он — час расплаты! Вот теперь мы им отомстим! Пропаганда подхлестнула и раздразнила в обывателях самое низкое, самое гнусное, и объявила им, тем, что всегда с тайной завистью глядели на имущество и благополучие трудолюбивых евреев: идите, берите, отнимайте, теперь это ваше! И они, понятное дело, пошли. Пошло последнее отребье и быдло, ленивое, тупое, ничего не умеющее и не желающее делать, избегающее всякой работы и жадное до дармовой наживы. Немцы обещали партизанам богатые трофеи, для вдохновения щедро налили шнапса, и началось.
Врывались к евреям в квартиры, сгоняли их семьями, вместе с больными и грудными детьми, на рыночную площадь или в синагогу. Заявили арестованным, что они понадобятся на работах. Что их сейчас переселят на другое место, пусть возьмут с собой немного вещей. Бойня началась уже на улицах и в синагогах: их били прикладами, мучали, пытали, отнимали детей у матерей, грабили. Потом заперли в грузовики и увезли из города.
Накануне вызвали несколько евреев-инженеров с группой помощников и под предлогом проектировки колодцев заставили вырыть в лесу за городом несколько широких котлованов. По окончании работы там же их всех и расстреляли.
К этим ямам и свезли евреев. Велели бросить рядом узелки, всякие пожитки, снять верхнюю одежду. Полуголых партиями расставили на краю рва и расстреляли из автоматов. Сначала больных, стариков, потом женщин и детей, мужчин последними. Убитые падали в котлован метра два глубиной, раненых добивали прикладами, докалывали штыками.
Бойня продолжалась целый день в нескольких местах. Несчастные, пока до них доходила очередь, становились сначала свидетелями смерти близких. Когда рвы наполнились трупами, сваленными один на другой слоями, их из «гигиенических соображений» засыпали негашеной известью, оставшимся еще в живых евреям приказано было ямы закопать. Маленьких детей бросали в ямы живьем и так и закапывали. Среди мужчин были такие, что пытались оказать палачам сопротивление, кидались на палачей, хватали их за горло и увлекали вместе с собой в свои чудовищные братские могилы.