А вот Иван Алексеевич Бунин почуял и оценил в «Книге про бойца» совсем другое: «Какая свобода, какая чудесная удаль, – писал он, – какая меткость, точность во всем и какой необыкновенный народный солдатский язык – ни сучка ни задоринки, ни единого фальшивого, готового, то есть литературно пошлого, слова!»
В этом замечательном отзыве уловлено все, что и сделало «Василия Тёркина» явлением подлинного искусства, – свобода не только формы, языка, но и самого содержания, взгляда на жизнь, свобода от фальши, в чем бы та ни выражалась.
Начальные главы книги появились в печати осенью 1942 года, почти одновременно со знаменитым сталинским приказом № 227, но были разительно противоположны ему по смыслу и тону. И хотя, разумеется, это никак не входило в замысел поэта, но стало одним из проявлений его свободы как гражданина и художника. Приказ гневно клеймил отступавших солдат, якобы «покрывших свои знамена позором», обвинял их в «позорном поведении» и даже «преступлениях перед Родиной». А «Книга про бойца» была полна живейшего сочувствия этим мученикам войны и во весь голос говорила о том, что им пришлось выдержать и вынести:
Шел наш брат, худой, голодный,
Потерявший связь и часть,
Шел поротно и повзводно,
И компанией свободной,
И один как перст подчас.
…
Шел он, серый, бородатый,
И, цепляясь за порог,
Заходил в любую хату,
Словно чем-то виноватый
Перед ней. А что он мог!
Неудивительно, что на этот «разговор по душам», как впоследствии определил сам автор звучание книги, солдаты благодарно откликнулись множеством писем, этих памятных современникам, сложенных треугольничком листков. Поэт решительно восставал против легковесных писаний о войне и натужного бодрячества:
Заключить теперь нельзя ли,
Что, мол, горе не беда,
Что ребята встали, взяли
Деревушку без труда?
Что с удачей постоянной
Тёркин подвиг совершил —
Русской ложкой деревянной
Восемь фрицев уложил!
Нет, товарищ, скажем прямо:
Был он долог до тоски,
Летний бой за этот самый
Населенный пункт Борки.
Твардовский нашел и выдержал какую-то редкую по точности меру сочетания мотивов «духоподъемного» или даже агитационно-публицистического свойства с «густой» и «горькой» правдой о тяготах войны, потерях и поражениях, высказанной в главах «Переправа», «Бой в болоте», «Смерть и воин», «Про солдата-сироту», и с проникновенными лирическими признаниями в любви к Родине, ставшей тогда особенно дорогой и для героя, и для самого́ поэта:
Я иду к тебе с востока,
Я тот самый, не иной.
Ты взгляни, вдохни глубоко,
Встреться наново со мной.
Мать-земля моя родная,
Ради радостного дня
Ты прости, за что – не знаю,
Только ты прости меня!..
Голос героя сливается здесь с голосом автора (в полном соответствии со сказанным ранее: «…То, что молвить бы герою, Говорю я лично сам… и Тёркин, мой герой, За меня гласит порой»). В этой взволнованной речи любопытен кажущийся алогизм: и Тёркин, и его создатель – те же самые, что и прежде, но в то же время – другие («встреться наново со мной»!). Да и слова: «Далеко ушел Василий, Вася Тёркин…», пожалуй, говорят не только о реальных, «исхоженных ногами» верстах, но и об ином, духовном пути, проделанном героем вместе с автором. Пути, который Твардовский предощущал, еще только приступая к книге: «Начало может быть полулубочным. А там этот парень пойдет все сложней и сложней».
В фантастической картине спора тяжело раненного Тёркина с самой Смертью в особенности отразились вся сила и красота души героя, все его, говоря словами Салтыкова-Щедрина, «нравственное изящество», неожиданное в человеке, казавшемся порой простоватым.
– Я не худший и не лучший,
Что погибну на войне.
Но в конце ее, послушай,
Дашь ты на́ день отпуск мне?
Дашь ты мне в тот день последний,
В праздник славы мировой,
Услыхать салют победный,
Что раздастся над Москвой?
Дашь ты мне в тот день немножко
Погулять среди живых?
Дашь ты мне в одно окошко
Постучать в краях родных?
И как выйдут на крылечко, —
Смерть, а Смерть, еще мне там
Дашь сказать одно словечко?
Полсловечка?
«Каково бы ни было ее собственное литературное значение, – писал впоследствии автор о «Книге про бойца», – для меня она была истинным счастьем. Она дала мне ощущение законности места художника в великой борьбе народа, ощущение очевидной полезности моего труда».
Было в книге и предвестие новой поэмы, где правда о пережитой народом трагедии стала едва ли не «погуще», чем даже в «Тёркине». Скорбная фигура «солдата- сироты» на пепелище родной деревни предвещала судьбу Андрея Сивцова в «Доме у дороги».
Эта поэма появилась в год печально знаменитого постановления Центрального Комитета партии о журналах «Звезда» и «Ленинград» (1946) и не менее резко контрастировала с ним, чем «Тёркин» со сталинским приказом. Герои «Дома у дороги», как на подбор, – из тех, кто тогда вызывал к себе пристальное и недоброе внимание властей и пресловутых «органов». Сивцов – «окруженец», а его жена Анна, говоря тогдашним анкетным слогом, находилась на временно оккупированной территории, будучи при этом не партизанкой или подпольщицей, а всего лишь матерью, оберегавшей своих детей. И одинокий поход мужа вдогонку отступающей армии с ночевками в «неприветливых» мокрых осенних копнах, и мытарства жены в каторжном бараке и на дорогах войны «с меньши́м, уснувшим на руках, и всей гурьбой семейной» – всё это воскрешало самые «невыигрышные», трагические страницы недавнего прошлого, которые уже начали подвергаться усиленным «подчисткам» и «вымаркам».
Между тем борьба, которую Анна отчаянно ведет за жизнь своего младенца, не менее героична, чем поединок Тёркина со Смертью, да и Андрей совершает свой, пусть негромогласный, подвиг, заново возводя уничтоженный дом и принимаясь за прерванный войной извечный крестьянский труд.
А то, что у поэмы нет благополучного финала и остается неизвестным, дождется ли солдат своей угнанной семьи, говорит о душевном такте автора, который настойчиво напоминает читателю, что у множества подобных историй слишком часто был самый печальный конец.
Слова, сказанные в поэме: «Счастье – не в забвенье!» – выражают и пафос многих послевоенных стихов Твардовского («Я убит подо Ржевом» и др.). Эта «жестокая память» (так называлось одно из этих стихотворений) стала явлением большого гуманистического, этического смысла, так как открыто противостояла очевидному стремлению тогдашней пропаганды преуменьшить огромность понесенных народом жертв. О том, насколько близки оказались эти произведения выстрадавшим победу людям, свидетельствует, например, письмо, полученное поэтом много лет спустя, когда по радио прочли стихотворение «В тот день, когда окончилась война».