Летом в Токсово привезли меня и Барсика.
Барсик был самый красивый на свете. Хоть и лестничный кот. Стоило ему сесть на солнышке, поджав лапки и окутав их хвостом, как мне хотелось схватить его и целовать в нос и глаза. Барсик царапался и вырывался. Он не любил, когда я его любила.
Бабушка из Калинина еще не приехала, и Барсику приходилось целый день ждать, когда появится мама, и можно будет тереться об ее ноги и мурлыкать на весь сарай.
Утром, пока мы с Барсиком спали, мама оставляла нам на табуретке суп и бутерброды с вареньем. Без мамы завтракать даже коту не хотелось. Я слизывала с горбушки варенье и шла на дорогу. Вдруг удастся найти кого-нибудь, кто со мной поиграет. За заборами было много дачников. Они или играли друг с другом, и их без конца звали бабушки:
— Катенька, иди, надень кофточку, замерзнешь.
— Леночка, не бегай, расшибешься.
Меня никто никуда не звал. Потому что мы были не местные и не дачники. Мы строились. Про меня так и говорили: а-а-а ты девочка тех, которые строятся. Приходилось целый день сидеть в канаве то у одного забора, то у другого и делать вид, что мне интересно копаться в песке. Можно было бы, конечно, постучаться в калитку, войти, поздороваться и спросить, например, который час. Вдруг меня пригласят поиграть? Но неудобно. Как будто я нищенка какая.
— Петенька, съешь творожок, вку-усненький.
Творогу бы я съела, с вареньем и молоком. Если бы не одна была. Хоть бы Барсик поел со мной, что ли.
— Барсик, Барсик! Смотри, я тебе суп в блюдце налила.
Не идет. Маму ждет. Не понимает, что мне попадет, если вечером приедут и увидят, что суп и булка не тронуты. Зря, скажут, тебе солнечные часы сделали, зря время объясняли. Несамостоятельная, скажут, не понимаешь, что полезно для здоровья.
Барсику что, он кот, а мне придется самой придумать, что делать с едой. Суп я стала зарывать под смородину. Ей это полезно как удобрение. А бутерброды прятала в щель между стенкой сарая и фанерой около маминого топчана.
Кто же мог подумать, что спрятанные бутерброды не исчезают, а превращаются в вонючую грязь, которую с таким трудом и позором пришлось потом выволакивать из узкой щели.
Стало жарко. И папа снова каждый день копает. Только на этот раз не котлован. Он отрезает горбушку от горы, чтобы было, куда поставить дом. Гора внутри желтая, песчаная, сыпучая. Хочешь — разгребай ее ладонями, хочешь — рой в ней бесчисленные ходы. Или следи за сухими ручейками, безводными водопадами.
Папа работает не один. Ему помогают три одинаково толстых в одинаково серых комбинезонах женщины. Лица у них в песчаных веснушках, поэтому кажется, что они смеются. Может быть, на носилках таскать песок и вправду весело. А может быть, они смеются над песком, который сегодня разгребаешь, а завтра он опять ссыпался. Или над папой за то, что он все придумывает загородки для песка, а тот и не думает смирно сидеть, а уползает.
Папе, сразу видно, не до смеха. Рубашка мокрая, лоб покрыт большими каплями. Одна капля стекает по носу и исчезает в бидоне, в котором я принесла воду для питья. Глаза хмурые, как зимой, когда он сидит за своим одноногим круглым столом и пишет для цирка.
— Ну, что за молодчина у меня дочка! С такой помощницей мы горы свернем!
Папа подкидывает меня и сажает на плечи.
— Давай, товарищ директор, осмотри все свысока и командуй, когда фундамент закладывать.
Фундамент строить я уже умею. Для него нужен бут, цемент и песок. Не наш песок. Наш для кладки не подходит. В нем много глины. Настоящий песок привозят самосвалом. Перетаскивают ведрами в большое деревянное корыто. Добавляют из бумажного мешка цемент. А потом две лопаты скользят навстречу друг другу — вжик и сталкиваются — цок, вжик — цок, вжик — цок. Пока все желтое не станет серым. Но это еще не раствор для кладки. Для раствора нужна вода. На Ржевке воды было — хоть залейся. Вот бы нам всю ту воду сюда! А то приходится сто раз в день ходить к полусгнившему домику-колодцу: с пустыми ведрами — вниз, с полными — вверх. Вниз-вверх, да еще комары кусаются.
Угнаться за папиными большими шагами трудно: поспешишь — вода расплескается и щекочущей струйкой побежит в сандалии. Почесаться нечем — руки заняты. А тут еще встретится какая-нибудь дачница и начнет: «Вот какая сильная девочка, целые бидоны тащит».
Из дачниковых слов сразу видно, что это они не меня хвалят, а папу стыдят. Папа этого не замечает. Ему просто некогда. Он спешит сделать еще один замес перед тем, как ехать на выступление.
— Ну, мартышка, последний, самый последний на сегодня, идет?
Мне— то что, я совсем не устала. А вот мама нервничает. Она боится, что папа опоздает на поезд и ему придется до цирка добираться на попутках.
— Эх, бедные мужики: работают, работают, а жены их пилят, пилят, пока не перепилят им шеи.
Папа шутит. Мама не пилит, она вообще ничего не говорит. Просто приносит чайник с подогретой водой и мыло. Стоит и ждет, когда можно будет поливать папе на руки, лицо, спину. Если ей надоест ждать, выльет прямо на папину неперепиленную шею. И папа падает, как мертвый, прямо к маминым ногам.
Если у папы нет выступления, то он работает до такой темноты, что в окно сарая не разглядеть качающихся елок. И слышно только, как лают собаки, и звякает мастерок, выскребающий из ведра остатки раствора. Мне в это время положено спать. Я уже почти сплю. Только веки над глазами немного шевелятся.
— Мам, я не могу спать. Я боюсь.
— Чего, глупышка?
Мама садится своим теплым телом на мой топчан. От нее даже на даче приятно пахнет чем-то медицинским.
— Я когда сплю, всю ночь продираюсь сквозь снег. А он держит, не пускает. Я знаю, что заблудилась, и вы с папой никогда меня не найдете.
— А-а, это когда ты маленькая была, мы дачу в Дибунах искали, только разговорились с одной старушкой, обернулись — тебя нет. Туда-сюда — нигде нет. Я уже было запаниковала. Потом смотрю, ты через чей-то заброшенный участок по грудь в снегу как танк прешь, руками снег разгребаешь. И ни слезинки.
— Я когда сплю — плачу.
— Давай закрывай глаза, я тебе про Маугли почитаю. Ты ведь любишь про Маугли.
Раньше я была просто маленькая.
А теперь мне поручают взрослую ответственную работу. Я каждый день хожу на гору на почту, чтобы позвонить Администратору и узнать, есть ли у папы сегодня выступление. И еще купить газеты.
Папа дает мне в одну руку бумажку с телефоном, который нужно протянуть телефонистке в окошечко, а в другую руку 3 рубля.
— Позвонишь и купишь все свежие газеты и журналы.
Зачем одно и то же говорить? Я и так все знаю. Рубли нужно крепко зажать в кулаке, а то они запросто могут потеряться. Не потому, что они такие вредные, просто им надоедает слишком долго ждать, пока я доберусь через весь поселок до избушки на курьих ногах, пока очередь займу. Да еще неизвестно, привезут ли вообще сегодня газеты. Толстяк в сетчатой шляпе говорит, что «Известия» уже распроданы, а другой, в пижаме, что почту еще не привозили. Раз они так одеты, значит, они дачники и не могут знать, когда приходит почтовая машина. Нужно спросить у телефонистки. Пока она соединяет с цирком, очень интересно смотреть, как отскакивают и захлопываются крышечки, как ловко вскакивает в гнездо шнур.
— 275, 275 Пушкин. Во вторую кабину.
— 465, 465 Ленинград. Первая кабина.
Это мне. Хватаю трубку, в которой что-то трещит и хрюкает. Со всех сил сжимаю трубку, чтобы цирк не пропал. Кричу про папино выступление.
— Сегодня свободен.
Так? Или мне послышалось? Может, это про вчера говорили, что он свободен или про завтра? «Гу-гу-гу» гудит в трубке…
Моя очередь за газетами так и не сдвинулась. Наверно, машина с почтой сегодня не приедет. Пока ее ждешь, все больше кажется, что в трубке гудело: «Занят во втором отделении». Лучше бежать скорее домой. Если папа спросит, скажу, что выступления нет, а «Известия» уже распродали.