То, что мы увидели на следующий день около нашей дачи, превзошло все мои ожидания. Ничего себе приехали отдыхать! Дверь разбухла, без топора ее никак не откроешь. Нужно лезть через форточку в заднем окне, чтобы выбивать ее изнутри. А за домом что твори-ится! К окну через груды досок не пробраться, воды по колено! Разве что на крыльях, как ворона, — порх — и на окне.
— Ну что, девицы-красавицы, придется этот хлам за домом разобрать. Во-первых, он скапливает сырость и гниль у стен, во-вторых, к окну нам все равно нужно как-то пробраться, чтобы в дом войти.
Расчистить эти завалы?! Скажет тоже мама! Да тут и полк солдат не справится. И вообще, какой это ДОМ?!! Дом дает беззащитному человеческому телу тепло, а этот сам старается высосать из тебя последние капли промозглыми стенами.
— Ничего, девоньки, глаза страшатся, а руки делают.
Мама натягивает хирургические перчатки, а сверху надевает заскорузлые брезентовые рукавицы. Ася ухватывается за конец прогнившей доски и тащит ее к беседке. «Глаза страшатся…», мои-то глаза ничего, я эти доски каждый год вижу, но Ася-то ведь гостья! Разве так мы папиных гостей принимаем?
— Вот Асенька молодчина, вот помощница!
Ага, понятно: Ася, значит, молодчина, а на меня — ноль внимания. Между прочим, Ася только по одной доске берет, а я вон какую бревнину волоку. Хоть бы кто сказал, чтобы я поменьше тащила, а то надорвусь. Ну и ладно, нарочно буду самые большие брусья выбирать. Вот, ладонь содрала, теперь заражение крови будет. Пусть будет. Ботинки вдрызг промокли. Простужусь. Пусть. Все равно им без меня в форточку не влезть — там нужно знать, за что зацепиться, куда ногу ставить, чтобы не провалиться в подвал.
— Промокла, Асенька? Ничего, скоро в дом проберемся, чаем согреемся.
Мама прокопала канавку, чтобы отвести из-за дома воду. Надо же, ручеек побежал. Веселый… Только ему завал из кирпичей мешает. Мне-то что, я могу по три и даже по четыре кирпича таскать. Вот, пожалуйста, запросто. Только руки ноют — то ли от холода, то ли от тяжести…
— Ну, вот и до окна добрались. Боюсь, Асенька, что в окно придется тебе лезть, у нас сегодня кое-кому вожжа под хвост попала.
Пусть. Пусть Ася лезет. Все равно она по доскам не проберется. А если и проберется, не будет знать, где бить топором, чтобы вышибить дверь. Мне и здесь работы достаточно: канаву углубить, арматуру разобрать… В конце концов я могу и вообще без чая обойтись. И без бутербродов. Человек может больше месяца без пищи прожить.
— Ну, Асенька, ты просто наша спасительница. Прямо не знаю, чтоб мы без тебя сегодня делали!
Ну— ка, загляну, что за зиму в доме сделалось, раз «спасительница» сумела дверь вышибить.
Ого! Вот это да! Тут разруха похлеще, чем снаружи! Воды в подвале опять целое озеро. И старая рама опять плавает. Вроде бы мы ее осенью с мамой вытаскивали? А что с полом в задней комнате! Какие там в прошлом году уложили белоснежные отструганные доски — хоть языком их лижи! А теперь это вздыбившиеся скользкие спины бронтозавров.
Темная кирпичная дорожка стены, гаревая дорожка, белая тропка из нового кирпича, где вы? Вся стена черная и мокрая. На ней беспомощно пляшет желтый язычок керосинки. Мама подворачивает фитиль, чтоб не коптил. Что может согреть такой огонек? Только глаза. Ася сидит на тюфяке, сжавшись в комочек. Она, наверно, совсем продрогла. Нужно бы сказать ей, чтобы она не смотрела на чайник. Чайники они такие: если их ждешь, они нарочно долго-долго не закипают. А стоит отвернуться, сделать вид, что он тебе не очень-то и нужен, как он сразу раз — и засопел.
— Ну, вот и чаек подоспел. Не сидите, девчушки, нахохлившимися воробышками. Берите кружки, разворачивайте бутерброды. Сейчас чаем душеньку согреем, веселее станет.
Бессовестная я все-таки, сердилась на Асю, будто она к моей маме хочет в дочки подлизаться. А Ася целый день на нас работала. Вымокла. И теперь ей, замерзшей, ехать в свою пустую комнату. До меня только сейчас дошло, почему она с Лашей дружит. У Лаши уютный теплый дом, в котором никто никогда не может остаться один.
Когда я вырасту, у меня будет много детей. Чтобы рядом с каждым ребенком был брат или сестра. Сестра не может взять и исчезнуть. В большой семье кто-нибудь да будет рядом с тобой. И еще: если бы и нас в семье было много, мы бы и с дачей справились. Наших сил и тепла хватило бы на то, чтобы согреть и очеловечить эту промозглую махину. А так, мы всего лишь три крохотных живых комочка: мама, папа и я. И у нас не хватает даже сил, чтобы держаться вместе.
— Что я говорила — «глаза страшатся, а руки делают». Какую мы сегодня работу провернули! Еще один такой воскресник — и дача к весенне-летнему сезону будет готова.
Опять «Дача»! Дача — это у Пе-ту-ших! У них в голубеньких домиках с белыми занавесками отдыхают дачники. А мы строим ДОМ. Строим — это значит, превращаем слабое беззащитное тепло своего тела в стены, крышу, окна. Чтобы потом, когда-нибудь, дом вернул наше тепло тем, кто в нем будет жить.
— Ба, зачем ты поехала на похороны?
— Тебя не спросилась. А ты чего не поехала?
— Я в школе была. Мама сказала, что я должна помнить его живым.
— Чудит твоя мама.
— Нет, правда, зачем?
— Чо тут такого? Чай не чужой он — как никак родной отец моей дочери.
— Так выглядит, как будто ты хотела посмотреть на его жену.
— Чо я ее не видела, что ли? Вредная нация — ни слезинки не проронила.
— Не вредная, а гордая.
— Я и говорю, гонору много. А эта кикимора чо притащилась?
— Бабушка, как можно про человека, кончившего математический факультет университета сказать «кикимора»?
— Чо, не похожа, что ли? Тощая и в шляпе.
— Антонина Ивановна — старый друг деда.
— Пря-ям! У него таких «друзей» в каждой деревне было по штуке.
— В какой деревне?
— В такой. Я когда в двадцать первом к нему с дитем малым в Сибирь приехала, у-у-у мне про его мораль-то армейскую порассказали…
— Зачем ты с маленьким ребенком в такую даль поехала?
— С голодухи еще не туда побежишь. Фабрики-то в Твери позакрывали. Работы никакой. Все вещи в доме уже давно на картошку сменены. Ни одеть, ни передеть нечего. Дите опухло, синий глазок едва виднеется. А в Сибири-то муку-яйца на военный паек давали.
— Это он тебя позвал?
— Ка-ак же, позовет он…ему без жены на всю Сибирь свобода была.
— Какая свобода — там война шла.
— Да он при штабе писарем был, чего ему. Я с дитем малым в разбомбленном поезде две недели ехала, горшок детский — и тот в отцепленном вагоне остался, а он не хотел поначалу меня даже начальству представлять. Чтоб паек на семью выдали.
— Почему?
— Стеснялся. Я тогда худющая была, волосы из-за тифа обкорнаны. И платьишко из марли пошито.
— Вряд ли он бедности стеснялся — сам ведь не из богачей.
— То-то и оно. В девках, бывало, с ярмарки идем: он по одну сторону семечки лузгает, я по другую. Подружки надо мной надсмехаются: мол, косолап мой ухажер, тоща да сутулый. Это ему армия выправку-то дала. Он и загордился.
— Чем?
— У-у-у, такой барин стал — не подходи! Я попервости муку-то как увидела, живо пирожков с капустой-картошкой сварганила и на станцию. Думала пирожки продать да свининки подкупить. Ему же дураку щец наварила бы. Домашненьких. А он как узнал, у-у-у, расфордыбачился — позорю, мол, его перед сослуживцами.
— Действительно, нехорошо: ты же жена военного.
— А чо такого — я ж не краденное.
— А почему ты сказала, что у деда в каждой деревне было по женщине?
— Дак у них там, у штабных охальников, штаны вовсе не застегивались. В каку деревню расквартируют — они шасть по солдаткам. И сыты, и пьяны, и нос в табаке! Во-о шею за службу нагулял — что у твово бугая! Тьфу! Терпеть на могу мужиков — как один кобели! И твой батька такой же!
— Мой папа другой! Зато ты два раза замужем была.
— Так дрова пилить-колоть надо! Хорошо у нас в Сибири денщик Никифор был. Он лошадку запряжет, воды привезет, дров нарубит. А то я к деревне непривычная — хоть караул кричи.