Первое ведро, второе,…— не только глаза страшатся, но и руки тоже -… пятое десятое… Вроде, воды становится меньше. Только ведь она снова нальется. Это и называется «мартышкин труд».
— Ну что у меня за дочка выросла! Сильная, выносливая. Я бы без нее совсем пропала.
Это мама просто так, для моральной поддержки. Восемнадцатое ведро, девятнадцатое… Вот бы простудиться и заболеть. Лежала бы я тогда в чистой теплой постели. Читала. Может быть, даже удалось бы хоть на немного оттянуть маму от кафедры? Нет, не удалось бы. Бабушка приехала бы и стала причитать: «Угробила ребенка дача! Угробила!»
— Мам, ты слышишь, кто-то на гитаре играет?
— Угу.
— Это Раскин! Интересно, он все еще тут живет или на воскресенье приехал?
— Отдыхает. От работы и от семьи.
— Ми-илая, ты услышь меня-а. Под окно-ом сто-ою я с гита-арою-ю.
— Мам, это они нам поют. Около нашего дома. Кто это с Раскиным? Ой, Арт!
Вдруг они увидят мои мокрые чулки и ботинки?! Ой, и пальто все заляпано! А рукава…
— Прекрасные дамы! Окажите нам любезность, погрейтесь у нашего камелька.
— В таких-то туалетах?
— Красивая женщина в рубище — святая.
— Ну что ж, звучит красиво, рискнем принять приглашение?
Ну вот, то сама осуждала Раскина, то теперь в гости к нему идет, смеется.
— Милые дамы извинят нас за художественный беспорядок.
— Я предлагаю выпить за самую красивую женщину, которую я когда-либо встречал. Уж я-то, как артист, повидал на своем веку немало совершенных форм: там — божественные ноги, тут — изящные руки, гибкий стан! Но никогда это не сочеталось с ангельским лицом и блестящим умом ученого! Кто мы?! Жалкие служители муз! Искусство нас выжимает и вышвыривает за ворота. А наука?! Это вечная молодость. Ученый не бывает стар. Он бывает умудрен возрастом.
— Налейте и малышке в чай винца, пусть выпьет за прекрасную мать.
Неудобно как-то пользоваться чужим домом и чужим теплом. За что нам чай, варенье, комплименты? Перед Валентиной Петровной неудобно: ей тут все мыть, убирать, а нам — комплименты. Или так вообще все устроено: в своем доме мы золушки, а здесь королевы, потом Валентина Петровна здесь будет золушкой, а на сцене королевой? Нет, пожалуй, Валентина Петровна на сцене — птица, не знающая притяжения земли.
Да— а, «птица»… А ноги? Когда она летом ходила босиком, я видела, какие у нее скрюченные, сросшиеся пальцы на ногах. Наверно, Земля не любит балерин, не пускает их лететь, выламывает пальцы. И бедным балеринам приходится платить ту же цену, что и Русалочке, за возможность танцевать.
— Поздно уже, доча, пора ехать.
— Нет! Мы не допустим, чтобы одинокие дамы брели, спотыкаясь, в ночи! Мы немедленно идем вас провожать.
Темно. Ботинки хлюпают по лужам. Все тело устало как-то по кускам: ноги — от сырости, руки — от веревки и дужки ведра, спина — от наклонов, голова — от беспокойства, что подвыпившие Арт и Раскин упадут в темноте в канаву. Хочется скорее добраться домой, и чтобы мама постелила постель и сложила туда все мои болящие части. А потом чтоб укутала их теплым одеялом. И тогда все отдельные части тела срослись бы снова. Как у разрубленного на куски витязя, политого сначала мертвой, а потом живой водой.
Наша комната после ремонта стала какая-то чужая.
Как будто мы жили в ней когда-то давным-давно, потом уехали, и теперь, вернувшись, никак не можем вспомнить, как тут все было раньше. Каждый раз придешь после школы и озираешься: где печка-камин? Почему стены зеленые, как в подводном царстве? Чей это диван блестит ручками и нагло выпирает толстыми боками?
Не комната, а смесь бульдога с носорогом. Правда, в ней остался крохотный островок — мой письменный стол. Сядешь туда, окружишь себя учебниками и под видом приготовления уроков можно почитать.
Нет, сейчас не удастся… Папа еще не ушел на репетицию. Краешком глаза наблюдаю, как он ходит от окна к двери. Лицо собрано к переносице, о чем-то думает. На нем неправильно застегнутые брюки и нижняя рубашка. Пахнет человеком в не проветренной комнате.
Может, выбросить скомканные листки, вытереть пыль, проветрить, пока папа собирается?
— Чтой-то ты, голуба, чистоту наводишь? Али друга сердешного в гости ждешь?
Скажет папа — «друга сердешного»…Сам он сегодня что-то целый час моется и бреется. Так, надевает белую нейлоновую рубашку и серый, будто алюминиевый, костюм… нет, достал коричневый пиджак и светлые брюки. Теперь долго будет чистить в коридоре коричневые туфли. Нет, не будет. Замшевые обул. В костюме у папы лицо совершенно другое: не сжатое в комок, как дома, а мягкое, расплывчатое, будто готовится говорить комплименты женщинам.
— Пап, зачем ты улыбаешься чужим?
— Женщины находят мою улыбку обаятельной.
Конечно, находят, вон какие у папы белые ровные зубы. Только зачем ему все эти продавщицы, официантки, кондукторши? Они же ничего в папе не понимают.
— Что, воробышек, идет мне этот галстук?
Не знаю. Галстук не может идти. Хотя, когда папа в костюме, ему идет. Сейчас он не похож на человека, который только что умывался на кухне над ржавой раковиной, а похож на человека, который живет в заграничной гостинице и спускается из своего номера в ресторан обедать.
Долго все-таки папа собирается. Бумажки просматривает. Ищет что-то. Нашел. Переписывает с маленького листка в записную книжку телефон.
— Что, голуба, хочешь поехать со мной на репетицию?
В цирк! Ура! Как весело вприпрыжку поспевать за папиными быстрыми шагами. Как радостно повизгивает трамвай на поворотах. Как вкусно пахнет арена: свежими опилками, конским навозом и человеческим потом.
Мне нравится, что все разговаривают с папой уважительно, как со старшим членом семьи. Только зачем он все время вышучивает меня? Ведь все и так видят, что я не подхожу для цирка. Или, может, это только так кажется, что папа выставляет меня на посмешище, а на самом деле он прикрывает меня шуткой, как шапкой невидимкой?
Вот и гимнастки не обратили на меня внимания, продолжают отрабатывать сальто, будто они одни на людной арене. Жонглер упустил мячик у самых моих ног, наклонился и не заметил меня, будто это был не мячик, а валун, заслонивший меня от его глаз.
— Ну что, учишь дочку музыке?
Хорошо музыкантам, им можно быть маленькими и толстыми и все равно подходить для цирка. Этот, наверно, виолончелист, вон он тащит какой большой футляр.
— Да время уже упустили. И потом, абсолютного слуха у нее нет, а делать что-либо дилетантски, я терпеть не могу.
Да— а, представляю себе, как Алка с Лашей лопнули бы со смеху, если бы узнали, что я учусь на виолончели играть. Еще пианино -туда-сюда, можно собачий вальс натренькивать или какую-нибудь песенку. А уж виолончель… все равно, что арфа на коммунальной кухне.
Впрочем, музыкант из вежливости спрашивает, он и не собирается меня учить.
— Твоя дочка? Которая: старшая, младшая? Что работает — трапешку? Давай-ка посмотрим растяжку…
— Нет— нет, она у меня не акробатка. Вот думаю, не отдать ли ее дрессировщику. Дублировать заболевшего медвежонка.
Ой! Опять всплыла эта ДРУГАЯ папина дочка! А ведь если она существует, значит, она моя СЕСТРА? Почему же мне раньше это в голову не приходило? Потому что раньше я думала, что частичка папы уйдет к той чужой девчонке. А теперь я вижу, что могу заполучить целую РОДНУЮ сестру. Ведь это же здорово! Только где же она прячется? Ау! Сестренка!
— Я тебе свой новый трюк показывал?
Вот кому действительно тяжело — это прыгунам, вон у них какие майки мокрые.
— Вот смотри: делаю разворот и сюда петлю. Просто и эффектно. И представляешь — сперли! Ну что ты скажешь?!
Как это можно — украсть номер? Что это, барахолка, что ли? Тут ведь у каждого свое: у кого батут, у кого фокусы. Зачем им еще чужое? Впрочем, если бы кто-нибудь спер половину этих собачек-тявкалок, я бы не возражала. Очень уж противно их дрессировщица изображает светскую даму: одними пальчиками приподнимает длинное платье, а на каждом пальце чуть ли не десять колец.