Литмир - Электронная Библиотека

7. ЩАПОВ

Боже, как жутко жить взаперти русской душе! Простору, воздуху ей надо! Потому и спит русский человек и охвачен ленью, что находится взаперти и опутан тройными веревками; потому и чудится ему вавилонская блудница!

А. П. Щапов

Пора же, наконец, русским ученым понять, что наука может беспрепятственно развиваться лишь там, где ее учения свободны, и что такая свобода мыслима лишь в свободном государстве. На основании этой аксиомы можно сказать, что наши политические мученики делают для будущего развития русской науки больше, чем ученые филистеры, не видящие потребностей нашей современной действительности из-за реторт, летописей или кристаллов.

Г. Плеханов
«Афанасий Прокофьевич Щапов»
Афанасий Прокопьевич Щапов,
урожденный в сибирских снегах,
был в своих убеждениях шаток,
да и шаток порой на ногах.
Обучаясь не где-нибудь — в бурсе,
он в кельишке своей неспроста
проживал при вольтеровском бюсте
под растерянным ликом Христа.
И вцеплялся он в книги когтисто,
полурусский и полубурят,
от баптизма бросаясь к буддизму,
к ерундизму — враги говорят.
Он стоял за конторкой упрямо,
пол промяли его башмаки.
«Это нового столпника ямы»,
гоготали дружки-бурсаки.
Он историк был. Честный историк.
Выпивал. Но в конце-то концов
честный пьяница все-таки стоит
сотни трезвенников-подлецов.
Проститутке с фальшивой косою,
он, забавя упившийся сброд,
декламировал с чувством Кольцова,
пробуждая «дремавший народ».
А она головенку ломала,
кисть засаленной шали грызя.
Ничегошеньки не понимала
только пучила, дура, глаза.
И твой пасынок пьяный, Россия,
с ощущением связанных крыл,
как публичного дома мессия,
он возвышенно речь говорил:
«Тоска по родине вне родины
под сенью чуждых чьих-то рощ
сидит, как будто нож под ребрами,
а если выдернешь — умрешь.
Там семечками не залускано,
не слышно «в бога душу мать»,
но даже и по хамству русскому
вдруг начинаешь тосковать.
Но если хамство ежедневное
и матерщина — просто быт,
то снова, как болезнь душевная,
тоска по родине свербит.
Мне не родной режим уродливый,
родные во поле кресты.
Тоска по родине на родине,
нет ничего страшней, чем ты.
Я потому сегодня пьянствую,
как пьянствуют золотари,
что раздирает грусть гражданская
меня когтями изнутри.
Глядите, бурши и поручики,
я поцелую без стыда,
как Дульцинее, девке рученьку,
цареву руку — никогда!
Я той Россией очарованный,
я тою родиною горд,
где ни царей и ни чиновников,
ни держиморд, ни просто морд.
Чужие мне их благородия
и вся империя сия,
и только будущая родина
родная родина моя!»
Лишь казалось, что он собутыльник,
пропивает свой ум в кабаке.
Он был разума чистый светильник
у истории русской в руке.
И забыв и Кольцова, и шапку,
и приняв огуречный рассол,
Афанасий Прокофьевич Щапов
из борделя на лекцию шел.
И в Казанском университете,
как раскольник за веру горя,
он кричал: «Вы не чьи-нибудь дети,
а четырнадцатого декабря!»
«Как он лезет из кожи истошно»,
шепот зависти шел из угла,
но не лез он из кожи нарочно
просто содранной кожа была.
Как он мог созерцать бессловесно,
если кучку крестьян усмирять
на сельцо под названием Бездна
вышла славная русская рать?
И в руках у Петрова Антона
Иисуса в расейских лаптях
против ружей солдатских — икона
колыхалась, как нищенский стяг.
Но, ища популярности, что ли,
все же Щапов — не трезвенник Греч,
словно голос расстрелянной голи,
произнес панихидную речь.
И, за честность такую расщедрясь,
понесла его власть-нетопырь
через муки безденежья, через
отделение Третье, в Сибирь.
Его съели, как сахар, вприкуску,
и никто не оплакал его,
и на холмике возле Иркутска
нету, кроме креста, ничего.

8. ФИГНЕР

Бороться! Преодолевать! Победить себя! Победить болезнь, безумие и смерть… Но как бороться, как преодолевать?

В. Фигнер
Мрачна Шлиссельбургская крепость
державных творений венец,
и верить в спасенье — нелепость,
но если не верить — конец.
Повеситься — выход несложный,
но кто-то с безверьем в борьбе
стучит деревянною ложкой
по водопроводной трубе.
И сквозь подвывания ветра
слагаются стуки в слова:
«Я Вера, я Вера, я Вера.
Вы живы еще? Я жива».
Расписывал сказочки Палех,
но в сказочной этой стране
цинизм — в орденах и медалях,
а вера — с тузом на спине.
Как странно судьба начертала,
что, тихонькая на вид,
казанская девочка стала
невестой твоей, динамит.
Ах, Вера, все было бы просто,
когда бы ты слушалась, но
крамола и молодость — сестры,
а может быть, это одно.
На лекции Лесгафта ты ли
летела, как будто на бал,
и черные волосы плыли,
отстав от тебя на квартал.
Но первый мужчина, который
увидел твою наготу,
был мерзостный хрыч — коридорный
с гнилыми зубами во рту.
Ухмылка лоснилась на морде,
а ты в крепостной конуре
стояла на гнусном осмотре,
как Жанна д'Арк на костре.
Ты медленно вытянешь волос
со страхом невольным внутри,
но шепчет неслышимый голос:
«Конечно, седой. Не смотри».
И чувствуют зрячие пальцы
морщины — зарубками лет.
Какая гуманность начальства,
что в камере зеркальца нет!
И новая милость державы:
во двор, где полынь и бурьян,
идешь ты с лопатою ржавой
и горсткой садовых семян.
И в рыцарях взрывов и риска
ребяческой нежности взрыв,
и плачет навзрыд террористка,
случайно жука раздавив.
Зовут перелетные утки,
захлестывает синева,
и, будто бы бомбы-малютки,
в суглинок летят семена.
Им будет, наверное, больно
под множеством топчущих ног,
но выдержи, семечко-бомба,
ползи, шлиссельбургский вьюнок!
Конечно, эпохи уродство
цветами украшенный ад,
но важно само садоводство
не место, где выращен сад.
На всех перекрестках опасных,
во всех шлиссельбургах земли
летят семена из-за пазух,
чтоб наши потомки взошли!
Везде, где царят изуверы,
в любой угнетенной стране
вы будьте достойными веры
с бубновым тузом на спине.
Вы, люди, запутались в распрях,
вам сад разводить недосуг,
но всюду, как в камерах разных,
всемирный растет перестук.
Сквозь стены двадцатого века
стучитесь бессмертно, слова:
«Я Вера, я Вера, я Вера.
Вы живы еще? Я жива».
5
{"b":"58748","o":1}