Фатумолог усмехнулся.
— Я серьезно, совершенно серьезно, — поспешно добавил Баринов.
— Я знаю, — сказал Малахов. — И знаю, что именно об этом вы сейчас думаете больше всего. Как, впрочем, и все нормальные люди. Так вот, про это я вам ничего не могу сказать. Фатумология этим не занимается. Наш отец-основатель Набоков — он с полным правом может так называться, — в «Прозрачных вещах» пишет, — там это один сумасшедший записывает герою в альбом: мы-то все по наивности думаем, будто тайна жизни и тайна загробного существования совпадают. Общий Вопрос Вопросов. Нравственность напрямую связана с загробным существованием, и так далее, и так далее. Но что, спрашивает он, если на самом деле эти две тайны совсем не совпадают или пересекаются только чуть-чуть? Фатумология занимается имманентностью. Ваша здешняя судьба вам имманентна, вам всему, целиком, то есть отчасти и вашему биологическому носителю. А чему будет имманентна ваша тамошняя судьба — кто знает? К трансцендентальным вопросам я никакого касательства не имею.
Под конец Баринов не слушал его. Слова распадались, таяли дымом, плыли кольцами, ничего не значили.
Фатумолог это почувствовал.
— Значит, договорились: вы три дня проверяете, на четвертый происходит небольшой инцидент с благополучной развязкой, а на пятый день прошу сюда. На этот раз уже с гонораром.
Господи, подумал Баринов, я же ему еще и заплачу.
— А вы не боитесь, — сказал он, вскидывая голову и не скрывая злости, — что своими предсказаниями лишите жизнь всех радостей? Вы понимаете, о чем я, — о неожиданностях, об азарте…
— Слушайте! — возмутился Малахов. — Это ни на что не похоже. Я вам хоть одно конкретное событие, с датой, с деталями, предсказал?
— Ну, вы же не Господь Бог и даже не Ванга…
— Вот именно. Я вам смоделировал наиболее типичный для вас выбор. И модель вашего поведения в обоих случаях.
— А вы не можете предсказать, как я поступлю?
— Этого даже вы предсказать не можете. Судя по некоторым намекам в анкете, вы будете искать компромисс. Если не отыщете, с равной вероятностью можете бросить невесту или пойти с нею под венец — вы человек сложный, кто вас знает. Тут уж не случай решит, а вы. Но погодите, погодите, три дня у нас на контрольный эксперимент, там и поговорим.
Баринов резко встал, в голове у него было пусто, гулко и жутко. Они прошли в прихожую, и фатумолог подал Баринову пальто. Взгляд его был непонятно тревожен, хотя улыбка мягка.
— А самоубийств после таких сеансов у вас тут не было? — вдруг спросил Баринов.
— Обижаете, друг мой, — сказал фатумолог, возясь с замком. — Если там маячит нечто, способное данного индивида выбить из колеи, — разве я скажу?
— А что тогда делать?
— Последний наш конгресс в Женеве разрешил в таких случаях лично вмешиваться. Устранять кое-что. Вот давеча ко мне девочка зашла: карта такая, что Господь не приведи. Светило ей через полтора года безумие на почве совести: любимый к другой уйдет, а она ему — какую-то кошмарную месть, то ли порчу, то ли кислоту в лицо, то ли скандал на службе, но что-то гаже некуда. И все из-за кошки, кошку она себе такую завела. Убрал я эту кошку — на карте, разумеется, — совсем другое дело: линии чистенькие, любимый при ней, психическое здоровье и двойня, если аборта не сделает. Пришла девочка, я у нее и выпросил кошку.
— И где она сейчас?
— Кошка-то? У товароведа одного. Если б не кошка эта, что я ему вовремя подсунул, сейчас бы в его делах три прокурора разбирались.
— А у меня — не можете вмешаться?
— Не могу, друг мой, не могу. Ваш случай замкнутый, сами видите. Ваш выбор.
— Ладно. До скорого. Насчет трамвая точно я жив буду?
— Слушайте, ей-богу, поссоримся!
— Ладно. Всего доброго.
Баринов медленно сошел по лестнице, но на лестничной площадке второго этажа развернулся и, задыхаясь, хлюпая носом, побежал назад.
Фатумолог стоял в открытых дверях, поджидая его. Баринов перепуганно отшатнулся. Он понял, что все всерьез.
— Нет, нет, — сказал фатумолог.
— Да подождите вы, черт! Вы же не знаете!
— Знаю, — печально кивнул Малахов. — Все знаю. Это не имеет значения.
— Этого вы знать не можете, — умоляюще сказал Баринов и высморкался. — Этого никто не знает, даже матери не говорил. Я забыл один факт. Я просто побоялся писать, закомплексовал, понимаете? Когда нас в десятом классе возили на стрельбище, меня капитально отлупили…
— Знаю, знаю, — сказал фатумолог, страдальчески морщась. — Военрук не следил, и однокласснички с товарищами из других школ резвились как могли. В детали не входите. Вы крепкий на вид человек, со стержнем, я не думал, что вас так развезет. Хотя предполагать мог, почему и жду. Успокойтесь, это дела не меняет. Вы об этом все равно проговорились.
— Где?! — закричал Баринов.
— Тсс, — сказал фатумолог, не приглашая его, однако, зайти. — В девятнадцатом пункте. С чего бы вы начали рисовать белку — помните? С носа. А если бы не эта история на стрельбище, вы бы ее рисовали с хвоста, потому что в семнадцатом пункте у вас первое пришедшее в голову число — восемнадцать.
Ведь вот сидишь, пишешь — и каждую секунду думаешь: а не слишком ли это я проговорился? можно ли туда залезать? может, эта тема — из числа тех, что мстят за контакт? Может быть, проговариваясь, я и сам на себя уже что-то навлекаю. Вздрагиваю от шорохов, осматриваюсь, трясусь. Ну да ладно. Авось.
Баринов надеялся, что сляжет и тогда автоматически не будет подавать нищим, потому что ему не придется выходить. Но судьба Евгения хранила, и к утру он чувствовал себя здоровым.
По дороге на работу Баринов увидел в подземном переходе женщину лет пятидесяти, раздувшуюся, водянистую, с бессмысленным лицом. Она сидела на картонке и заворачивала в целлофан красную гноящуюся ногу, покрытую чудовищными струпьями и пахнущую так, что прохожие старательно обходили эту нищую. Баринов и в другое время не подал бы ей, потому что побоялся подходить ближе и разглядеть больше. И лишь потом он задумался: в тот день ему попадались только те нищие, которым он скорее всего не подал бы и без эксперимента. Например, было много цыганок с детьми, а нищим с детьми он никогда не подавал, потому что часто за ними наблюдал и знал, что дети были каждый день разные, скорее всего ворованные или взятые напрокат, к тому же подозрительно апатичные и чаще всего спящие — видимо, под транквилизаторами.
Впоследствии он с трудом вспоминал эти три дня, потому что плохо воспринимал окружающее и думал только о прогнозе. Ирке он пока не рассказывал ничего, тем более что забыл спросить у фатумолога, можно ли. Мысль о том, что можно бросить Ирку, казалась ему невероятной. Он давно отказался от убеждения, что может существовать та самая, одна-единственная, и потому любил Ирку спокойной и ясной любовью. Африканских страстей не было — была обоюдная приязнь, привычка, сходство, и он совсем уже было смирился с тем, что ничего лучшего не бывает. Тоска мучила его. Иркины родители его любили. Иркина сестренка души в нем не чаяла, и он помогал ей писать сочинения. Ирку бросил бариновский предшественник, и прибавлять ей такого опыта мог только законченный подонок.
Собственно, перед ним стояло два выбора: один касался чужой жизни, другой — его собственной измены два года спустя, но тут, по сути, выбирать было не из чего: девушка была ему написана на роду, а раз написана на роду — значит, это действительно была его девушка. Он поторопился и будет за это платить. Но если бы не Ирка, он неизвестно как прожил бы два поганых года после того, как отпустил на все четыре стороны самую долгоиграющую кандидатку на роль единственной. Ирка спасла его и спаслась сама. Он не мыслил себя отдельно. К вечеру третьего дня он решил напиться и организовал в редакции грандиозную попойку за свой счет, благо выдали получку и уговаривать остальных не пришлось.
Он упился до того состояния, которое ненавидел, — до необъяснимой злобы, когда бесило все и мир плыл перед глазами. Славка Щербанов, опасаясь за его душевное здоровье и лежавшую в кармане зарплату, вызвался проводить Баринова и у него заночевать. Он вез Баринова на метро и потом на троллейбусе до дома. Когда вышли на остановке, Славка спросил: