Так проходила ночь; только к утру, разбитая и измученная, Софка погружалась в глубокий, лихорадочный сон и весь день металась в жару и бреду. И как ни странно, болезнь помогла ей, она избавила ее от всех обрядов после свадьбы и первой брачной ночи: осмотра, угощений, посещения соседок и родственниц, при которых она должна была быть веселой и довольной…
XXVI
Понемногу Софка начала вставать, и не потому, что лучше себя чувствовала, а чтобы успокоить семью и особенно свекровь. Правда, выходила она из своей комнаты только к обеду, осунувшаяся, с повязанной головой, опухшими глазами, воспаленные губы ее дрожали, уголки рта были опущены, словно она вот-вот заплачет. Но теперь горе ушло внутрь, слезы сделались тихими, умиротворенными, которые порой бывали даже приятны.
С каждым днем Софка поправлялась и успокаивалась. Из ее родных никто — ни отец, ни мать, будто сознавая свою вину, не приходили. А ее послесвадебной горячке не придавалось никакого значения. Это считалось в порядке вещей. Предоставленная сама себе, Софка постепенно возвращалась к жизни. Начала ходить по дому и даже работать. Стала одеваться, прихорашиваться, носить в волосах цветы, вновь ослепляя и поражая свекровь и всех домашних своей пышной красотой, ставшей еще ярче. Как и у себя дома, она ходила полуодетая, распоясанная, и это еще больше подчеркивало ее талию и крутые бедра. Свекровь не могла на нее нарадоваться. Когда Софка, хлопоча у очага, наклонялась, отчего красота плеч, груди и закинутых назад волос проступала еще сильнее, свекровь, сидя рядом, не могла удержаться, чтобы осторожно и робко, словно боясь повредить, не поправить на ней платье, при этом с особым удовольствием она придерживала ей шальвары у колен, чтобы они не запачкались о пепел. Целыми днями свекровь готова была сидеть в Софкиной комнате, забившись в угол, и смотреть, как Софка разбирает вещи, вынимает из сундука платья, безрукавки, нарядные рубашки, шелковые платки.
Так проходили дни. Спать ложились рано. За долгие одинокие ночи можно было вволю наотдыхаться, зная, что завтра все начнется сызнова. И не будь воспоминаний о той страшной ночи, о свекре и о его последующем исчезновении, было бы, наверное, совсем хорошо. Но и это стало как будто забываться. Софка начала его даже оправдывать. Он был пьян, свекровь со стряпухой не сумели с ним как следует поговорить, вот он и не давал новобрачным войти в их комнату, а вовсе не потому, что у него были дурные намерения. Но почему же он, как уехал на границу, так и не возвращается, пусть не для того, чтобы извиниться перед Софкой, но хотя бы для того, чтобы людей, а особенно ее родных, убедить в том, что ничего не произошло!
Но пришло и это. Однажды в сумерки прискакал длинноногий горец на коне, покрытом попоной со старым деревянным седлом. На голом животе горца болтался пояс, за который был заткнут длинный черный пистолет.
Спешившись, крестьянин не привязал коня, не затянул пояс, не привел себя в порядок, а как был, вытирая ладонью пот с длинной шеи, прошел прямо на кухню. Софка, подняв руки, в которых у нее что-то было, встретила его стоя. Свекровь, как всегда спокойная и сосредоточенная, сидела за Софкой, у самых дверей в большую горницу. Софка, хотя давно уже предчувствовала, что это еще не конец, что должно произойти что-то еще более ужасное, оцепенела от страха: горец, не дойдя до нее, с порога начал бормотать сквозь слезы:
— Хозяйка, послали меня, значит, сказать, что хозяин убит. Убит хозяин, хозяйка! — повторял он, беспрестанно утирая пот с худого лица и длинной шеи.
Софка почувствовала, что у нее подкосились ноги и глаза словно огнем опалило. По выражению лица и по глазам крестьянина было ясно, что он говорил правду. Свекровь, поднявшись, испуганно хваталась правой рукой за косяк двери, пытаясь удержаться на ногах, но тщетно — она стала клониться набок, и, всплеснув руками, грохнулась на пол. Мелькнули белые рукава рубашки и послышался слабый вскрик:
— Спасите, люди!
Софка поняла, что эти слова свекрови были последней попыткой защититься и от убийцы-албанца, и от приехавшего гонца, и от Софки, и от всего света, от всего, что вдруг, словно сговорившись, обрушилось на ее дом и вот теперь совсем сгубило.
Едва держась на ногах, запинаясь, Софка стала расспрашивать крестьянина:
— Как? Где?
— Не знаю, хозяйка. — Крестьянин, не меняя позы и по-прежнему утирая пот и слезы, рассказывал: — Два дня тому назад, вечером, почти ночью, принесли его, раненого, от албанцев. Пуля застряла в животе. Был он, правда, без памяти, но еще живой. Мы повезли его. Приехали в Корбевац и положили его в корчме, стали запрягать других волов, — на лошадях нельзя, больно трясет… кто же знал, что он над собой сделает! А он пришел в себя, огляделся, сорвал повязки, рана открылась, кровь хлынула, — так и умер. Меня послали сказать вам, чтобы вы приготовились, и велели остаться у вас и помочь в чем, если надо.
Тут вбежал запыхавшийся Арса и, услышав роковую весть, так и сел на землю.
— А ты? А вы все? — заорал он на крестьянина.
— Эх, Арса! — продолжал плачущим голосом крестьянин, поняв восклицание слуги как укор: где же были слуги и остальные крестьяне, как они могли допустить эдакое, не уберегли, не защитили хозяина, жизнь свою за него не положили. — Да разве мы думали, Арса? Ведь ты знаешь его. Как приехал со свадьбы, таким ласковым прикинулся. Никому дурного слова не сказал. А когда мы увидели, как далеко он зашел за нашу границу, и пошли за ним, он заметил, что мы идем за ним, охраняем его, и чуть не убил нас. После этого уж никто не смел за ним и шагу ступить. И вот… теперь… так-то!
Из этих слов Софка поняла, что причина всему она. Из-за нее Марко пошел искать смерти к албанцам. А увидев, что он еще жив, не желая возвращаться домой, на глаза Софке, перед которой ему пришлось бы краснеть, — оставшись один, сорвал пояса и повязку и вот и истек кровью.
Не глядя ни на свекровь, которая все еще лежала на пороге, ни на крестьянина, стоявшего столбом посреди кухни, как бы делившего ее пополам и четко вырисовывавшегося на фоне полок с подносами и тарелками, Софка с тяжелой головой, которую она с трудом держала на плечах, шатаясь, пошла в свою боковушку, которая сейчас показалась ей мрачной и глубокой могилой.
Дом снова наполнился соседями, торговцами с базара, снова кругом кишели люди. Свекровь подняли, облили водой и унесли в комнату.
Крестьянин продолжал стоять посреди кухни и на все изумленные восклицания, вздыхая, отвечал одно и то же:
— Так вот… Хозяин… Умер…
С наступлением ночи стало еще тяжелее. Начали появляться крестьяне, родственники из Турции и окрестных деревень. Все прибывали взволнованные и встревоженные, кто пешком, кто верхом или в повозке — как кто сумел. Всю ночь приходили люди — и те, что были на свадьбе, и многие другие. И каждый, входя в ворота, с тяжелым вздохом говорил:
— Эх, братец!
В дом, на кухню или в комнаты не входили, оставались во дворе и, пристроившись на корточках у стен, сидели, понурив голову и сложив руки на груди.
Арса мертвецки напился, чего прежде с ним никогда не бывало. Ничего не хотел слушать и только грозил албанцу Ахмету, так как был уверен, что убийца он.
— Ах, Ахмет! Ах, сукин сын! Ах, собака!.. Говорил я хозяину: «Пусти меня, хозяин, дай мне его прикончить, кровушки его хлебнуть!» А он: «Сиди, Арса, дома, иди в город и смотри за домом, довольно снятых голов и крови!» Вот тебе и дом! — И, подняв руки в сторону дома, словно разбирал его, снимал крышу и трубы, Арса продолжал: — Вот тебе и голова! — В пьяной ярости осыпая ударами собственную голову и шею, он шел к воротам и, возвращаясь назад, еще громче и злее поносил Ахмета, пока наконец не напустился с бранью на самого покойного своего хозяина Марко. — Так ему и надо! Как он, хозяин, мог позволить, чтоб его убил эдакий пес поганый? А я, Арса, конечно, ничего не понимаю! Арса дурак, Арса болван!.. Говорил ведь тебе Арса, просил отпустить, чтобы свернуть той собаке голову, как куренку, а ты что? «Не надо, Арса, сиди дома, Арса…» Вот Арса и сидел дома, у очага, а ты и потерял голову! Так-то! Да, так-то вот!