Но каково же было удивление Софки, когда, словно пытаясь оправдать это решение, они вдруг начали говорить, что, хотя жених еще мальчик молоденький, всего-то ему двенадцать годков, но каждая сочла бы для себя за счастье войти в столь богатый дом. Значит, покупатель берет ее не за себя, не вдовец он бездетный, а берет для сына, еще совершенного ребенка! Софка почувствовала, как все нутро у нее перевернулось, и она застонала от боли и смертельной тоски. Но она взяла себя в руки и вышла на кухню. Увидев ее при свете очага и свечи, тетка лишь пробормотала:
— Куда ты, Софкица?
— Дай мне шаль! Схожу домой, позабыла одну вещь, — едва проговорила она.
Пораженная тетка подала ей шаль, и она, даже не завернувшись в нее как следует, а только накинув на голову, чтобы ее никто не видел, вышла.
Ни темнота, ни пустынность улицы, ни шум воды в роднике не пугали ее. Она чувствовала себя самостоятельной, нет больше Софкицы, дочки эфенди Миты, теперь она стала настоящей женщиной, сама себе голова. В ярости до боли сжимая грудь и приподнимая шальвары, чтобы идти скорее и уверенней, она поспешно перешла улицу, миновала родник и вошла к себе в дом.
И внизу и наверху во всем доме горели свечи. Ярко освещенный дом излучал такое спокойствие, словно Софки никогда и не было, словно она давно умерла, ее похоронили и думать о ней позабыли.
Магда выскочила из кухни и испуганно отпрянула, увидев девушку. Софка же, показав наверх, на комнату отца, только спросила:
— Есть кто у отца?
— Один он.
Софка поднялась по лестнице. От одного вида выставленных перед дверью туфель отца она задрожала. Но все же с силой толкнула дверь и вошла. Пламя свечи заколебалось и чуть не опалило волосы отца. Он посмотрел на дочь, словно на чужую, и только сказал:
— Что надо?
Но, увидев, в каком волнении и как стремительно она вошла, догадавшись по ее глазам, зачем она пришла, он нахмурился, и губы его задрожали.
— Папенька! — начала Софка, и столько было в ее голосе оскорбленной гордости и горечи, что она едва смогла продолжить: — Не могу я так и… не пойду!..
И, чувствуя, что храбрость оставляет ее, готовая разразиться слезами, она поспешно договорила:
— Не могу и не хочу выходить замуж за такого!
Он поднялся и, сухо улыбаясь, как был, в чулках, подошел к ней и начал торжественным голосом:
— Софка, дочка! Красота и молодость проходят…
Поразило Софку то, что в голосе его она уловила нотки испытанного им самим разочарования и горечи. Он и сам когда-то думал, что самое главное, самое важное в жизни молодость и красота, а теперь вот до чего дело дошло, до бедности; не думай он так раньше, не женился бы он на ее матери и не пришлось бы ему столько мучиться, столько страдать и метаться по свету; и теперь, когда он сжалился над ними и вернулся домой, вместо благодарности вот что получает!.. Софка все-таки пробормотала:
— Не могу я!
— И я не могу.
Он резко отшатнулся, отошел от дочери и выпрямился. Софка заметила, как его пальцы в чулках сводит судорога.
Пытаясь умилостивить отца, Софка сказала:
— Стыдно! И подруг и людей стыдно!
— И мне стыдно!
Дрожа от гнева и все выше поднимая голову, отец дал выход своей горечи. И не перед Софкой, а как бы перед самим собой.
— А мне разве не стыдно? Ты думаешь, я этого хочу? Что мне это приятно? Разве я не понимаю, на что я иду? И это я, я!! Эх!
И он обрушился на Софкину неблагодарность: ведь он вернулся только ради нее, чтобы ее хорошо пристроить! А что жених еще ребенок, так это не так уж страшно, его горе гораздо страшнее: он должен стать приятелем этого мужика Марко, целоваться, обниматься с ним, жить вместе. И в довершение всего дочь заявляет, что «не хочет» и «не может». А он может! Он все может! Ноги его утопали в ковре, под которым он ощущал твердые доски пола; сотрясаясь от негодования, заложив руки за спину, распахнув ворот рубахи, так что видна была голая морщинистая шея, теперь уже, правда, побритая, с большим кадыком, душившим его, эфенди Мита, не глядя на Софку, продолжал говорить сам с собой:
— Я могу, а другие не могут. Я все могу, я должен. Я! Эфенди Мита! Ты не хочешь, тебе стыдно, вам всем стыдно (это «вам» относилось ко всем, к Софке, к матери, ко всему свету). А вам не было бы стыдно, если бы я пошел на паперть или стал носильщиком, торчал в «Пестром хане» в ожидании турецких купцов, бывших моих приятелей, которые раньше за счастье почитали, если я отвечал им на поклон и здоровался с ними, и за обед в харчевне или за несколько грошей, которые бы они мне совали в руку перед отъездом, сопровождал их по базару, был им толмачом и конюхом — и все это, чтобы купить немного для вас муки. Этого вы хотите?
Софка никогда не видела его в таком состоянии. И что самое страшное, она почувствовала, как и она сама, и ее замужество, и ее горе и страдания, все, все куда-то исчезло, вытесненное им, его злой судьбой и бедствиями.
Отец ходил взад и вперед, с трудом переводя дух. Пальцы его хрустели; старая, бритая, морщинистая голова тряслась. Он задыхался, не в силах успокоиться. И Софка поняла, что все, что произошло между ними, это еще не конец, не самое худшее; но по тому, что он никак не мог успокоиться, она догадывалась, что должно случиться еще более страшное. При свете уже оплывших свечей видно было, что он дрожит всем телом и еле держится на ногах. Он тоже сознавал, что должно случиться, и в страхе беспрестанно сжимал голову руками и стонал, желая взять себя в руки, успокоиться, остановиться в своей исповеди, прервать и избежать ее. Но тщетно.
Стремительно повернувшись к дочери, он приблизился к ней, взял ее голову обеими руками и, став на цыпочки, дрожа и озираясь, чтобы и сама дочь не услышала его слов, начал тихим, замогильным голосом:
— Софка, Софкица моя, доченька, неужели ты не веришь отцу? Думаешь, что отец лжет, что у него есть деньги и он просто так, из одного каприза хочет выдать тебя замуж? Но коли так, на — погляди на своего отца!..
И он распахнул минтан и колию.
Софка с изумлением увидела, что только борта минтана и колии, самый их краешек, который виден при движении, были на новой и дорогой подкладке, вся же остальная подкладка была старой и засаленной, а местами ее вовсе не было и торчала только вата. От него, от его обнаженной груди несло потом, кабаком, грязным бельем, давно не мытым телом.
Софка, сникнув, чуть не упала к его ногам.
— Ох, папенька, папенька!
И поспешно, не оглядываясь, так и не зная, что произошло дальше: остался ли он стоять в расстегнутой рубахе на грязном, устремленном вперед теле или упал на пол, она убежала, увидев только, что мать юркнула мимо нее к отцу. Она поняла, что мать все слышала и теперь в страхе, как бы с отцом чего не случилось, побежала скорей к нему.
И действительно, не успела Софка спуститься с лестницы и направиться к воротам, как сверху раздался перепуганный голос матери:
— Магда, воды! Скорей воды!
Софка вышла из открытых ворот и побежала к тетке. Она была спокойна, не чувствовала ни горя, ни боли, а только страшную подавленность.
Она быстро прошла мимо родника и тускло светившего фонаря. Вода текла тоненькой струйкой. Все было окутано тишиной и мраком; не слышно было лая собак, шагов прохожих. И только у них, наверху, из отцовской комнаты, бил неверный свет; он то слабел, то снова разгорался. Это, видно, мелькала тень матери: она ходила по комнате, укладывала отца в постель, брызгала на него водой, чтобы привести в чувство.
XI
Софка вошла к тетке спокойным и твердым шагом, сдвинув брови и смотря прямо перед собой слегка затуманенным взглядом. Тетка испуганно поднялась и заговорила успокаивающим тоном:
— Поужинаешь, Софка?
— Нет, я дома ела! — ответила Софка и прошла в комнату.
И только когда она услышала, что тетка, закончив дела на кухне и прибрав у очага, ушла в комнату напротив, где она спала со своими, Софка, вся в поту, вскочила.