— Ой, чьи слова ты повторяешь?
— Отца.
— Неужто отец говорил, что женщина не человек?
— Нет.
— А чего же тогда он говорил?
— То, что сейчас услышали, и еще многое, чего не слышали.
— О боже мой, я считала его ребенком, а он, оказывается, баба-яга, вылезшая из-под земли, а?
— Откуда знаете, что баба-яга говорит по-киргизски?
— Ишь, согнулся, точно обглоданное ребро, и язык у него словно яд, у этого паршивца.
— Послушав вас, и упитанный спадет с тела.
— Эх, чтоб мне увидеть бездыханным тебя, собаки мы, что вступились за тебя!
— Мало видели покойников? А что сделаете, если назло вам не умру?
— Ой, чтоб мне увидеть тебя умершим, вытаращившим глаза! Женщины, скажите же что-нибудь, язык его ужалил меня сквозь кость, сейчас достигнет мозгов!
— Разве мои слова — шило?
— О боже, да он не даст пройти!
— Я ведь не накинул петли на ваши ноги.
— Ой, я же спрашиваю, кто тебя ударил, кто ударил?
— Не женщина…
— Так это Серкебай ударил? Ох, скажи правду, не стесняйся, родной, прямо здесь разделаемся с ним, разорвем на части!
— Мясо председателя не годится в пищу. Свою силу, бьющую через край, сберегите лучше до завтра, сохраните для рытья арыка.
Ажаркан не могла удержаться от смеха.
— Если ты не ребенок, так и не надо, эх, милый, доставил удовольствие моим ушам!.. — выдавила она, когда унялся смех.
— Что я вам — сера, чтоб унимать зуд? Пошли, бык, идем, лошадь, — нечего нам спорить с женщинами…
Погоняя быка и лошадь, Кызалак тихонько двинулся к аилу. День клонился уже к закату. Повеяло прохладой. Женщины подталкивали друг друга, щипали себя за щеки. Глядя в спину Кызалаку удивлялись — неужели это слова мальчика, во сне или наяву слышали его? Не думали, что за войну дети росли быстрее, взрослея за год на два, на три… Чьи-то матери, тетушки, сестры — они отнеслись к Кызалаку как к ребенку… Пережив тяготы войны, они все же хотели видеть подростка — ребенком.
Ни смеха, ни шуток — все стояли поникшие, точно бурдюк, из которого вылили кумыс. Каждая женщина, забыв о других, смотрела на уходящего Кызалака.
Глядя на мальчика, каждая вспомнила мужа, погибшего на войне. Да, вот как получилось: Кызалак каждой напомнил чем-то ее мужа — то ли взглядом, то ли голосом, то ли манерой спорить, то ли жестом, — каждая нашла для себя в нем знакомое, родное, утраченное навсегда. Каждое сердце забилось чаще, каждое сердце заныло… Мужья их погибли, пришли похоронки, но до сих пор не погибла их надежда. Эти подруги, эти семь женщин отказывались поверить смерти, — каждая ожидала в душе, что ее муж, несмотря ни на что, когда-нибудь вернется живым… Ведь бывало же… Ни одна из них не рассказывала о своем ожидании другой, не желая бередить сердце подруги, и каждая знала об этом… Каждая думала: другие погибли, но не ее, не ее муж… А теперь вот, глядя на выросшего Кызалака, они вдруг поверили, по-настоящему почувствовали — муж каждой из них погиб. В их глазах читалось одно: «Так вот кто, оказывается, не погиб… Не погиб отец Кызалака, его сын продолжает его жизнь, удивляя всех нас, наделяя радостью, заставляя иначе взглянуть на мир… Может быть, мы напрасно чувствуем себя беспомощными и наша жизнь — не в одной лишь бесплодной надежде на возвращение тех, кто уже не вернется? Ведь у нас есть дочери, есть сыновья…» Стоило одной из них заговорить, и тотчас остальные… Все начала Созулкан. Шмыгнула носом, смахнула слезу со щеки.
— О-о, Карабай, не погибни! Разве так и будем с тобою глядеть на запад! — вскрикнула она.
Все повернулись к ней — каждая едва сдерживала слезы… Потом уже нельзя было разобрать, кто что говорил: может быть, они произносили имена своих мужей, может быть, проклинали тех, кто начал войну, может быть, говорили еще что-то, — всего этого не мог бы разобрать даже человек, который стоял бы рядом. У всех была одна мысль, у всех — одна беда: они поняли, почувствовали сейчас невозвратное: они — вдовы и прошлого им не вернуть… Их мужья умерли для них в эту минуту… Обняв друг друга, подруги заплакали. Холм, поля, вечер, никого нет поблизости, кто бы мог их успокоить. Плакали в голос, причитали, не стесняясь никого. Вечерний ветерок налетал, подхватывал их голоса, доносил до аила. Аил настороженно прислушивался. Сколько слышали за войну плача и стенаний, как устали от слез, однако из каждого дома выходили люди, тянулись кто верхом, кто пешим в сторону холма, откуда прилетел плач. Шли солдаты на костылях, шли трясущиеся старухи, шли старики, шли дети, настороженные, побледневшие от испуга. Женщины второпях забыли накинуть платки… Все громко спрашивали друг у друга:
— Кто же на этот раз?
— Да уж, видно, сообщили о ком-то.
— Неужели и в поле сообщают?
— Какая разница — в поле или дома. Все одно…
— Не слышно мужских голосов, одни только женщины плачут?
— Женщины ли, мужчины — плач есть плач.
— Шагай же ты, баба! Точно путы наложили тебе на ноги!
— Да не рвись ты чересчур, можно подумать, останешься без угощения. Разве там мясо делят? Слез хватит и на твою долю…
— Эй, пригляди за ребенком, сама не выходи из дома. Мы скоро вернемся.
— Я тоже пойду.
— Нечего ходить, пропади ты пропадом. Что ищешь там, где покойник?
— Хочу посмотреть.
— Нечего смотреть, будь ты неладна.
Общий гвалт, и вдалеке — плач семи женщин. Вот выделился голос Созулкан…
— Никак, помянули Карабая?
— Должно быть, это Созулкан.
— А теперь плачут о Саткыне, а?
— Погодите-ка, не шумите, послушаем.
— Шагай, подойдешь — услышишь.
— Эй, сестрица, а ты прикрыла огонь в печке?
— Ах, шайтан, ведь у меня в казане осталось молоко! Чтобы мне пропасть! Подожди, не уходи, человек нашего дома. Страшно одной.
— Не бойся, старая, шагай скорее. Если приду позже всех, тогда позор моему преклонному возрасту и седой бороде. Эй, черт возьми, плюгавенький, говорю тебе, поспеши. В такое время копаешься. Точно червяк в копыте барана…
— О-о, боже, отврати смерть на месяц, на год!..
Кызалак вернулся, приблизился к плачущим женщинам, застыл неподвижно. Смотрел, слушал. Застыл? Это на первый взгляд так казалось. Сердце его дрожало, сам дрожал, подобно струне комуза. Глаза его наполнились слезами, вот-вот брызнут. Однако мужчина в нем взял верх — иначе давно бы заплакал в голос. Не мог, не хотел показать себя беспомощным перед семью женщинами, перед Большой Медведицей. Люди, непрерывным потоком подходившие из аила, не видели, не замечали его состояния.
Семь вдов сидят рядком у большого арыка, все откинули платки на плечи, распустили волосы. Созулкан разодрала щеки ногтями, у остальных лица не тронуты… Каждая причитает как знает, как умеет, не в лад с другими…
Слышен звонкий голос Созулкан:
Кырчыным
[31], ты точно птица, оставшаяся без гнезда… эх!
Кырчыным, на твою долю, ой, выпали проклятые дни… эх!
Кырчыным, глядя на дорогу, ой, сколько лет… эх!
Кырчыным, превратилась я в лед, ой, который никогда не растает… эх!
Жийдекан разобрала сквозь собственный плач слова Созулкан, поправила с неодобрением:
— Чтобы увидеть мне твою погибель, горластая, раз уж складываешь хоть два слова, так складывай правильно! Если начала причитать, не нарушай старых обычаев. «Кырчыным» говорят, когда оплакивают младшего свойственника. Уж лучше бы называла «жаш ойрон»[32].
Созулкан ничего не ответила, однако тут же поправилась:
Молодой богатырь оделся в черный вельвет, эй, ох-ох-ох!
Молодой богатырь улыбнулся, поглядев на людей, эй, ох-ох-ох!
Молодой богатырь был в одежде, подбитой черным бархатом, эй, ох-ох-ох!
Молодой богатырь, красота твоя была подобна луне, эй, ох-ох-ох!