Что бы ни возвещал мулла, Субанчи и Калыйпа слушали с почтением и согласно кивали. Мулла меж тем держался с таким видом, будто он несколько дней находился рядом с аллахом и наслушался его наставлений. Язык у него был неплохо подвешен, и в соответствии с обстоятельствами он на ходу умел придумать изречения, якобы содержащиеся в Коране, нисколько при этом не краснея. Время от времени умолкал, перебирая четки, — задумывался, что бы еще сказать, но когда говорил, то говорил гладко, без запинки. Мамырбай нисколько не сомневался в том, для чего пригласили муллу, с какой целью ведет он этот разговор, и думал сейчас, как же ему поступить, чтобы не оскорбить родителей. Маржангуль, в красном платье, в белом шелковом платке, еще больше похорошевшая, улыбалась.
Мясо съели, вымыли руки; затем подали кумыс. После того как выпили по пиалушке, Субанчи подал знак мулле, и тот приступил к делу.
— Хоть прекрасноликая Маржангуль и родила четверых, она благоухает, точно распустившийся цветок. Правильно делаете, что не отпускаете ее от себя, от своей семьи. Иначе кто знает, перед чьей еще плохой дочерью придется вам унижаться… Если умер Калматай, то у вас остался не менее достойный Мамырбай — это ваше счастье. Милую мою Маржангуль я не сравню ни с одной из невесток. Нам что, нам от них нужны только теплые слова. Мне нравится, что она никогда не пересекает мне пути, при встрече всегда сдержанно, уважительно кланяется; повторяю про нее людям: «Она, оказывается, почтительная». Есть такие, милый, — мулла оборотился к Мамырбаю, — которые, задрав носы, точно косули, бегущие вверх по склону, готовы тебя сбить, встретившись на дороге. Почтительность еще никому не приносила вреда… — Мулла попросил налить в чайную пиалу воды, поставил ее перед собой и продолжал говорить: — Неужели вы расшвыряете столько богатства — скот, четверых детей? Богатство скапливается по копейке, а разбрасывается тысячами… ведь деньги на дороге не валяются. Дитя мое, Мамырбай, если ты способен рассудить здраво, говорю тебе: будет правильным внять словам матери и отца твоих, не разорять свитое гнездо, не портить обычая, оставшегося от дедов… женись на своей невестке Маржангуль — она женщина, достойная своего имени[50], достойная всяческих похвал. Если станете жить дружно, счастье само потечет в ваши руки.
Сказав главное, мулла Картан принялся тихонько читать молитву.
Почтенный Субанчи задумался о чем-то, перестал следить за речью гостя, и лишь настойчивые знаки Калыйпы вернули его к происходящему.
— Истинные слова! — хоть и с некоторым запозданием, выразил он поддержку произнесенному муллой.
— Согласна? Тогда скажи вслух, что согласна, пригуби и передай туда, — говорил меж тем мулла, протягивая молодке пиалу с водой. Маржангуль, делая вид, что стесняется, приняла пиалу, опустила глаза и чуть погодя проговорила тихо: «Согласна»; сделала глоток и протянула пиалу Мамырбаю. Мулла, обеспокоенный бледностью и немотой Мамырбая, нарочно предложил брачную пиалу сначала Маржангуль. Как бы там ни повернулось, а половина дела уже сделана, — значит, хозяева должны заплатить условленное.
Мамырбай сердился на родителей, на Маржангуль, то бледнел, то краснел, слезы душили его, от напряжения сжимались кулаки. Он не посмотрел на протянутую пиалу, отодвинулся к стенке юрты и проговорил глухо:
— Перестаньте!
Все, кроме Маржангуль, с трех сторон облепили Мамырбая, начали его уговаривать. Видя его непоколебимое упорство, начали пугать. Отец в запальчивости хлопал ладонями по полу. Мулла, сидевший рядом, несколько раз успокаивал, сдерживал почтенного Субанчи.
На дворе уже стемнело. В ночной тишине из одинокой юрты на джайлоо слышался необычный шум — овцы в загоне настороженно подняли головы.
Мамырбай воспитан был в уважении к матери, к отцу, к старшим и поэтому не смел им грубить. Он подавил гнев, бушевавший в его душе, сдерживался, повторял про себя поговорку — «если разгневалась твоя правая рука, то уйми ее левой». Он хотел сказать родителям о своем отказе спокойно, объяснить вразумительно. Ведь если человек кричит, грубит, ругается, значит, он бессилен, а Мамырбай не желал показать себя перед старшими бессильным. Он даже иногда улыбался им в ответ — те же воспринимали его улыбки как насмешки и ярились еще больше. Говорили с раздражением, повышенными голосами, ссора разгоралась все сильнее, и конца ей не было видно.
— Остановитесь! — не выдержал наконец Мамырбай. — Не говорите при мне такие страшные слова. Почему не даете спокойно лежать в могиле бедному Калматаю?..
Отец некоторое время смотрел на него не мигая, желая напугать пристальным взглядом, как бы спрашивая: «Ты видишь, в каком я состоянии? Знаешь ли, что будет со мной, если не послушаешься меня?» Но Мамырбай не обращал внимания на угрозы. Увидев, что страшные взгляды не помогают, отец прямо распорядился:
— Пей, говорю, Мамырбай, иначе…
— Не буду пить!
— Не смей возражать! Пей!
— Не стану! Не тратьте попусту слова.
— Не будешь пить? Тогда убирайся с моих глаз, невежа! Я отрекаюсь от такого сына, как ты! Считай, что я похоронил тебя!
Субанчи поднял руки ладонями от себя и начал бормотать проклятия.
Мамырбай опять сдержал себя, не отвечал. Понимал — дело не в отце. Если бы не мать, то никогда не дошло бы до проклятий. Это почтенная Калыйпа была упряма до невозможности — хоть убей ее, никогда не отступала от сказанного, независимо от того, права была или нет. Это она настраивала отца; если он успокаивался, снова подзадоривала его — и вот довела до белого каления. Если бы все зависело от отца, он не только не проклинал бы ослушника, а успокоился бы уже тогда, когда сын в первый раз сказал: «Перестаньте!» Все слова, которые отец произносил сейчас, были слова Калыйпы, все поступки — не его, а Калыйпы, и Мамырбай понимал это. Обычное дело было: когда жена начинала подзуживать его, Субанчи вначале крепился, но потом ему становилось невмоготу, он не выдерживал и приходил в бешенство. Назавтра, вспоминая свое поведение, он обычно целый день переживал. И теперь он ругал сына, но на душе у него щемило — чувствовал, что действует помимо воли, а потом будет жалеть.
Мамырбай знал, что если в такое время оставаться у родителей на глазах, то скандал никогда не утихнет. Поэтому он тихонько поднялся, осторожно открыл дверь и вышел во двор. Калыйпа, поняв, что Мамырбай хочет уйти, потребовала, чтобы он продолжал сидеть на месте, отец же сделал вид, что не смотрит и не слышит слов жены «держи, не отпускай». Когда Мамырбай не послушался, Калыйпа рассвирепела. Мулла закрыл Коран, сунул его за пазуху. Маржангуль вытирала слезы. Четверо детей испуганно жались в углу около постели.
Калыйпа широко распахнула дверь юрты и закричала в темноту:
— Чтобы ноги твоей больше не было в этом доме! Не показывайся мне на глаза! Ты мне больше не сын, недостойный!
Мамырбай уже шагал прочь. Слова матери настигли его, и он подумал, что она завтра же пожалеет о собственном упрямстве, и надо будет утешить ее.
Мулла молча сидел на своем почетном месте, глаза его были закрыты. Всем своим видом он, похоже, старался показать, что не слышал ни одного из бранных слов, произнесенных хозяевами, не слышал скандала. У него свои расчеты: ему безразлично было, станет Маржангуль женой Мамырбая или нет. Лучше бы, конечно, да — тогда он получил бы кое-что за труды, хозяева бы не поскупились. Теперь же он потерял надежду получить ожидаемую награду, так как дело не сладилось. «А впрочем, что я потерял? Наелся до отвала — и то польза, иначе сидел бы дома, подремывал, делая вид, что читаю Коран, — а тут разогнал кровь, проехавшись верхом, стал свидетелем семейного скандала, будет о чем поговорить. А что до дела их — по мне, пусть они все хоть сгорят», — думал престарелый мулла Картан.
Калыйпа по меньшей мере два раза в день напоминала своему старику: «Такой невестки нам не найти, даже если обойдем весь Киргизстан. А ее скот, имущество? А дети? Нет, нельзя ее отпускать!» Прожужжала старику все уши, не слушала, когда он несколько раз останавливал ее, говоря, что беспокоится, как бы не кончилось это плохо, ведь сейчас иное время, не всегда получается по-нашему, по-старому… теперешние дети не интересуются приданым, женятся только по любви. Нет, не прислушалась Калыйпа к словам своего старика. Отрезала: «Пока я жива, все будет, как я сказала. Не успокоюсь, пока не женю сына на Маржангуль». А теперь сын ее ушел из дома. Это что же, так вот навсегда разлучиться с Мамырбаем? Она уже хотела, несмотря на то что наступила ночь, с воплями бежать за ним, догнать, вернуть, но постеснялась, так как сама была виновата в случившемся, и теперь устыдилась муллы. Правда, она еще раз высунула голову из двери и позвала Мамырбая, но ее остановил мулла, объявив, что дети, ослушавшиеся мать или отца, на том свете попадут в ад и сгорят. Услышав такое, Калыйпа застыла. Потом тихо вернулась на место. И все-таки она хотела, только и думала о том, чтобы кто-нибудь вышел, позвал Мамырбая, привел. Субанчи ясно угадывал ее мысли. Однако продолжал сидеть, не поднимал головы. Своим поведением укорял жену, обвинял ее и признавал уход Мамырбая справедливым наказанием для упрямицы. Подумав, он вот еще что сделал: снял портрет Калматая, висевший на стене, и положил в сундук. Ему казалось, что сын, точно живой, смотрит, видит происходящее — и стыдится, пугается, обвиняет. Субанчи вспомнил, каким был его Калматай совсем молодым, как он два года страдал по Маржангуль, как через родственников уговорил ее и все-таки женился, как до самой смерти ни разу не прекословил ей, ласково называл ее «Маржаш», глядел на нее с нежностью… Тогда Маржангуль, казалось, любила, уважала Калматая… Это после смерти его открылась ее душа: не прошло и года, а она уже подыскивает себе нового мужа, влюбляется в Мамырбая, не сводит с него глаз.