Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Восторг, вызванный в Языкове пребыванием его в Тригорском (куда, кстати заметить, ему после 1826 года не удалось ни разу во всю жизнь заглянуть) — для нас, по крайней мере, совершенно понятен. Он объясняется следующими причинами: радушием хозяек, красотой, умом и грацией ее дочерей, живописностью местности, тесною дружбой, соединявшей Языкова с молодым хозяином, наконец счастьем быть с Пушкиным, которого боготворила в то время вся грамотная Россия. Добавьте сюда то обстоятельство, что Языков был в то время в самой цветущей поре восприимчивой, впечатлительной молодости, и весь лиризм, вызванный в нем пребыванием его в Тригорском, вполне объяснится. «Обитатели Тригорского, — замечает в одном из писем своих Языков[120],- ошибаются, думая, что я притворялся, когда воспевал часы, мною там проведенные: как чист и ясен день — чиста душа моя! Я вопрошал совесть мою, внимал ответам ее, и не нахожу во всей моей жизни ничего подобного красотою нравственною и физическою, ничего приятнейшего и достойнейшего сиять золотыми буквами на доске памяти моего сердца, нежели лето 1826 года[121]! Кланяйся и свидетельствуй мое почтение всему миру Тригорскому!» [122]

Искренность этих задушевных слов едва ли может подлежать сомнению.

В первых числах августа 1826 года молодые друзья наши, Вульф и Языков, уехали в Дерпт.

Отсюда 19 августа 1826 года Языков уже шлет послание к Пушкину. Послание это мы печатаем впервые [123]:

О ты, чья дружба мне дороже
Приветов ласковой молвы,
Милее девицы пригожей,
Святее… головы!
Огнем стихов ознаменую
Те достохвальные края,
И в ту годину золотую,
Где и когда мы: ты, да я,
Два сына Руси православной
Постановили своенравно
Наш поэтический союз.
Пророк изящного! Забуду ль,
Как волновалася во мне
На самой сердца глубине
Восторгов пламенная удаль,
Когда могущественный ром
С плодами сладостной Мессины
С немного сахара, с вином,
Переработанный огнем,
Лился в бокалы-исполины;
Как мы, бывало, пьем, да пьем —
Творим обеты нашей Гебе,
Зовем свободу в нашу Русь —
И я на вече, я на небе!
И славой прадедов горжусь!
Мне утешительно доселе,
Мне весело воспоминать
Сию поэзию во хмеле,
Ума и сердца благодать.
Теперь, когда Парнаса воды
Хвостовы черпуют на оды,
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
С челом возвышенным стою
Перед скрижалью вдохновенья —
Я вольность наших наслаждений
И берег Сороти пою.

Пушкин продолжал обычную свою жизнь; для него по-прежнему был славный труд в Михайловском, и сладкий отдых в Тригорском. Со дня на день он ждал вести об освобождении его из-под полицейского и духовного надзора [124]. Мы видели из предыдущих заметок наших, что барон Дельвиг еще 7-го июня 1826 года писал в Тригорское: «Пушкина, верно, пустят на все четыре стороны; но надо сперва кончиться суду», — т. е. суду над так называемыми декабристами… Наконец, вожделенная минута наступила, но наступила так, что весь михайловско-тригорский мир был потрясен глубоко. Вот как об этом рассказывает одна из моих тригорских собеседниц:

«1-го или 2-го сентября 1826 года[125] Пушкин был у нас; погода стояла прекрасная, мы долго гуляли; Пушкин был особенно весел. Часу в 11-м вечера сестры и я проводили Александра Сергеевича по дороге в Михаиловское… Вдруг рано, на рассвете, является к нам Арина Родионовна, няня Пушкина… Это была старушка чрезвычайно почтенная — лицом полная, вся седая, страстно любившая своего питомца, но с одним грешком — любила выпить… Бывала она у нас в Тригорском часто, и впоследствии у нас же составляла те письма, которые она посылала своему питомцу [126]. На этот раз она прибежала вся запыхавшись; седые волосы ее беспорядочными космами спадали на лицо и плечи; бедная няня плакала навзрыд. Из расспросов ее оказалось, что вчера вечером, незадолго до прихода Александра Сергеевича, в Михайловское прискакал какой-то — не то офицер, не то солдат (впоследствии оказалось фельдъегерь). Он объявил Пушкину повеление немедленно ехать вместе с ним в Москву. Пушкин успел только взять деньги, накинуть шинель, и через полчаса его уже не было. „Что ж, взял этот офицер какие-нибудь бумаги с собой?“ — спрашивали мы няню, — „Нет, родные, никаких бумаг не взял, и ничего в доме не ворошил; после только я сама кой-что поуничтожила…[127] — „Что такое?“ — „Да сыр этот проклятый, что Александр Сергеевич кушать любил, а я так терпеть его не могу, и дух-то от него, от сыра-то этого немецкого — такой скверный““…[128]

Легко можно представить себе ту глубокую печаль, в которую ввергнуто было этим загадочным происшествием все доброе население Тригорского. Пушкин, видно, сам понял это, и потому следующим коротеньким письмом с дороги, из Пскова, спешил их успокоить:

„Я полагаю, милостивая государыня, что мой быстрый отъезд с фельдъегерем удивил вас столько же, сколько и меня. Дело в том, что без фельдъегеря у нас, грешных, ничего не делается; мне также дали его для большей безопасности. Впрочем, судя по весьма любезному письму барона Дибича, — мне остается только гордиться этим. Еду прямо в Москву, где рассчитываю быть 8-го числа этого месяца, и лишь только буду свободен, поспешу возвратиться в Тригорское, к которому отныне навсегда привязано мое сердце. Псков, 4-го сентября“.

Письмо Дибича, о котором говорит Пушкин, вероятно, было то „разрешение на просьбу Пушкина о дозволении ему пользоваться советами столичных докторов“, о котором упоминает г. Анненков, замечая, что разрешение это получено было во Пскове 3-го сентября 1826 года.[129]

Как бы то ни было, фельдъегерь придан был Пушкину „не для одной лишь безопасности“, как шутливо выражался поэт в письме к г-же Осиповой; фельдъегерь вез его для объяснений, которые могли кончиться худо, хотя, к счастью Пушкина и к удовольствию всех его почитателей, кончились хорошо. Все дело, если вполне верить Вигелю, к печатным запискам которого мы теперь и обращаемся, состояло в следующем. В начале октября 1826 года Вигель узнал, что родной племянник его, гвардии штабс-капитан Алексеев, под караулом отправлен в Москву. Вот что случилось: кто-то еще в марте дал ему, Алексееву, какие-то стихи, будто бы Пушкина, в честь мятежников 14-го декабря; у него взял их молоденький гвардейский конно-пионерный офицер Молчанов, взял и не отдавал, а тот о них совсем позабыл… Между тем, лишь только учредилась жандармская часть, некто донес ей в Москве, что у офицера Молчанова находятся возмутительные стихи. Бедняжку, который и забыл о них, допросили, от кого он получил их. Он указал на Алексеева. Как за ним, так и за Пушкиным, который все еще находился в Псковской деревне, отправили гонцов[130].

вернуться

120

В распоряжении М. И. Семевского находилось 37 писем Языкова к Алексею Николаевичу Вульфу за период времени с 1825–1846 г. (см. его статью — „Н. М. Языков. Новые стихи его и письма“ — „Русский Архив“ 1867 г., № 5–6, стр. 712). Кроме ряда отрывков из этих писем, приведенных в „Прогулке в Тригорское“, несколько писем опубликовано в упомянутой статье Семевского. В начале 1900-х годов вся связка автографов писем Языкова, вместе с письмами Пушкина к Вульфу, поступила в рукописное отделение Ленинградской Публичной Библиотеки. Из этой же связки И. А. Бычков извлек 7 неизданных писем Языкова к Вульфу и опубликовал их в статье „Из неизданных стихотворений и писем Н. М. Языкова“ — „Русская старина“ 1903 г., № 3, стр. 485–496.

вернуться

121

По возвращении из Михайловского Языков писал своей матери из Дерпта 28 июля 1826 года: „Лето провел в Псковской губернии у г-жи Осиповой, матери одного здешнего студента, доброго моего приятеля, — и провел в полном удовольствии. Изобилие плодов земных, благорастворение воздуха, благорасположение ко мне хозяйки, женщины умной и доброй, миловидность и нравственная любезность и прекрасная образованность дочерей ее, жизнь или, лучше скажу, обхождение совершенно вольное и беззаботное, потом деревенская прелесть природы, наконец, сладости и сласти искусственные, как-то: варенья, вина и проч. — все это вместе составляет нечто очень хорошее, почтенное, прекрасное, восхитительное, одним словом — житье!“ („Языковский Архив“, вып. I, стр. 256–257).

вернуться

122

Из письма Языкова к А. Н. Вульфу — от 17-го февраля 1827 г. Дерпт.

вернуться

123

Печатаем с копии, имеющейся у А. Н. Вульфа. На это именно послание Пушкин отвечал небольшим стихотворением: «Языков, кто тебе внушил». (Изд. 1858 г., стр. 351).

вернуться

124

Духовный надзор поручен был настоятелю соседнего Святогорского монастыря.

вернуться

125

Ошибка. Это произошло 3 сентября. П. А. Осипова отметила в календаре своем: „В ночь с 3-е на 4-е число (сентября) прискакал офицер из Пскова к Пушкину и вместе уехали на заре“ (см. Б.Л. Модзалевский. „Поездка в Тригорское“ — „Пушкин и его современники“, вып. I, стр. 141).

вернуться

126

См. письмо Родионовны из Матер, изд. Анненкова, 1855 г. стр. 4.

вернуться

127

В беседе с П.И. Бартеневым П. В. Нащокин рассказал ему подробности этих событий; рассказы Нащокина исправляют неточности Семевского: „Послан был нарочный сперва к Псковскому губернатору с приказом отпустить Пушкина. С письмом губернатора этот нарочный прискакал к Пушкину. Он в это время сидел перед печкою, подбрасывал дров, грелся. Ему сказывают о приезде фельдъегеря. Встревоженный этим и никак не ожидавший чего-либо благоприятного, он тотчас схватил свои бумаги и бросил в печь: тут погибли его записки и некоторые стихотворные пьесы, между прочим, стихотворение „Пророк“, где предсказывались совершившиеся уже события 14 декабря“. См. „Рассказы о Пушкине, записанные со слов его друзей П. И. Бартеневым“. Вступительная статья и примечания М.А. Цявловского. М. 1925 г., стр. 34.

вернуться

128

Другой свидетель этого происшествия — дворовый Петр так передавал эпизод приезда офицера за Пушкиным: „Приехал вдруг ночью жандармский офицер из городу, велел сейчас в дорогу собираться, а зачем — неизвестно. Арина Родионовна растужилась, навзрыд плачет. Александр-то Сергеич ее утешает: „Не плачь, мама, говорит, сыты будем; царь хоть куды не пошлет, а все хлеба даст“. Жандарм торопил в дорогу, да мы все позамешкались: надо было в Тригорское посылать за пистолетами, они там были оставши: ну Архипа-садовника и послали. Как привез он пистолеты-то, маленькие такие были в ящичке, жандарм увидел и говорит: „Господин Пушкин, мне очень ваши пистолеты опасны“. — „А мне какое дело. Мне без них никуда нельзя ехать; это моя утеха“.

вернуться

129

Это письмо Б. А. Адеркаса к Пушкину от 3 сент. 1826 г., см. академическое издание переписки Пушкина, т. I. стр. 238.

вернуться

130

Семевский, не располагая в то время никакими документальными данными, спутал два разных события жизни Пушкина, случайно совпавшие. — Дело в том, что еще 19 июля 1826 г. по приказу генерала графа И. О. Витта в Псковскую губернию был послан секретный агент А. К. Бошняк „для возможно тайного и обстоятельного исследования поведения известного стихотворца Пушкина, подозреваемого в поступках, клонящихся к возбуждению к вольности крестьян, и в сочинении и пении возмутительных песен“. Несмотря на то, что ряд местных чиновников и помещиков, знавших и встречавших Пушкина (уездный судья Толстой, смотритель по винной части Трояновский, предводитель дворянства Львов, уездный заседатель Чихачев), в своих отзывах не пожалели темных красок при характеристике поэта, они все же опровергнули подозрение в его „поступках, ко вреду государства устремленных“ — см. A.A. Шилов „К биографии Пушкина“. „Былое“ 1918 г., № 2, стр. 67–77. Розыск этот совпал с подачей Пушкиным прошения Николаю I, в котором поэт просил для лечения аневризма „позволения ехать для сего или в Москву, или в Петербург, или в чужие края“ (напечатано в издании „Пушкин. Письма“, т. II, стр. 10–11). Почти одновременно со следствием Бошняка и с подачею просьбы Пушкина в Петербурге, в начале августа, возникло так называемое „дело Алексеева“. Отрывок элегии „Андрей Шенье“ 1826 года, попав в руки полицейского агента Коноплева. был приурочен к событиям 14 декабря и передан ген. И. Н. Скобелеву. Такие стихи как:

О горе, о безумный сон!
Где вольность и закон? Над нами
Единый властвует топор.
Мы свергнули царей? Убийцу с палачами
Избрали мы в царя! О ужас, о позор! и т. д.

были приняты Бенкендорфом как написанные на вступление Николая I на престол и на казнь декабристов, на самом же деле это писалось про Робеспьера и Конвент. И, несомненно, что резолюция, наложенная по приказанию Николая I на прошении Пушкина и гласившая „Высочайше поведено Пушкина призвать сюда, для сопровождения его командировать фельдъегеря. Пушкину позволяется ехать в своем экипаже свободно, под надзором фельдъегеря, не в виде арестанта. Пушкину ехать прямо ко мне. Писать о сем Псковскому губернатору“ — находилась в связи с распространением стихов из „Андрея Шенье“. И. конечно, вызов этот не знаменовал помилование: Пушкин лично перед Николаем 1 должен был разрешить недоумение, вызываемое авторством стихов „На 14 декабря“ (под таким заглавием они распространялись) и дальнейшая участь его зависела от его ответа. Судьба его висела на волоске — см. П. Е. Щеголев „Пушкин на политическом процессе“ — в книге „Пушкин. Очерки“ стр. 258–259.

11
{"b":"586482","o":1}