Вот я и поехал.
Семья Аугста живет, как и мы, в отдельном доме. Он принадлежит фрау Аугст и ее сестрам, потомкам давно укоренившегося здесь рода, как сказал священник — декан Нётлинг в речи на похоронах Аугста: псалом 23,4 — «И когда я брел по долине во мраке…»
Говорят, что в каждой старинной швабской семье детей сызмала приучают к музыке. Так и у Аугстов. Поскольку я ничего не записывал по свежим следам, не могу с уверенностью сказать, кто из сыновей играет на флейте, кто на трубе, а кто всего лишь поет. Для всех членов семьи музыка очень важна; тем не менее фрау Аугст вовсе не утверждала, что музыка для них — своего рода религия, дающая всем утешение; она сказала: «Просто мы любим музицировать».
Все, кроме покойного. Все члены семьи в один голос утверждали, что Манфред Аугст был немузыкален и как отец и супруг прямо-таки ненавидел музыку. «Она была ему чужда. В противоположность нам всем она ему вообще ничего не давала. Он был вне ее. Может быть, отсюда и ненависть».
Скептик, который (за моей спиной) все время все записывает, подчеркнул последнюю фразу и присовокупил к ней свой комментарий: если фрау Аугст предполагает, что от этого родилась ненависть, она имеет в виду бабушку Аугста, у которой он жил в Тюрингии и которая насильно заставила девятилетнего мальчика брать уроки игры на фортепиано.
Лишь один из сыновей пытался внушить покойному отцу любовь к музыке. Он напомнил братьям и (в особенности) матери, что перед Рождеством прошлого года отец участвовал в музыкальном вечере в кругу семьи: они играли «Рождественские пьесы для детей» Леопольда Моцарта, и отец играл на трещотке и на наргиле.
Наконец-то найдена мотивация: как он старался управиться с этими примитивными инструментами. Какое-то (очень недолго длившееся) удовлетворение. (Надо будет спросить у Орель Николет, без конца играющую Баха и Телемана, которая заявляет своим слушателям, что ненавидит музыку, были ли у нее побочные причины для такого заявления.) Ибо Аугст никак не поддается однозначной трактовке. Хотелось бы посадить за стол этих двоих — оба они одиноки… Но Скептика впоследствии стала посещать молчаливая гостья.
В марте сорок третьего, когда немцам пришлось оставить и Ржев в излучине Волги, картофеля в подвале заметно поубавилось. И однажды, когда немая Лизбет спускалась по лестнице, чтобы набрать картошки, Скептик провожал ее глазами лишь для того, чтобы увидеть ее потом поднимающейся с тяжелой корзиной, упертой в бедро, увидеть, как время движется в обе стороны; но не успела дверь картофельного чулана захлопнуться за ней, как он заметил у края кучи, там, где Лизбет собиралась насыпать картошку в корзину, живого слизня, который при ближайшем рассмотрении оказался большой червеобразной улиткой (бугристое дыхательное отверстие у заднего конца мантии, килеобразно сужающийся книзу кончик тела.) Реальная улитка посреди умозрительных рассуждений.
В доме на Венделинштрассе я лишь вскользь упомянул, что в моей книге речь идет и об улитках — как пример, как притча или принцип, но и о реальных, действительно существующих.
Скептик присел на корточки возле картофельной кучи. Он не дотронулся до улитки. Взгляд его охватил сразу всего моллюска длиной примерно двенадцать сантиметров от конического кончика, темных продольных складок и пятнистой мантии до глазных щупалец. Он услышал производимый ею шорох. Увидел, как верхние щупальца укорачиваются и удлиняются, увидел, как нижние прощупывают пространство перед ползательной подошвой. Увидел, как пульсирует дыхательное отверстие сбоку от заднего края мантии, увидел стеклянистую слизь на ее теле и бесцветную слизь подошвы, обозначившую след ее продвижения к куче по глинобитному полу: движения не прямолинейного, но и не беспорядочного, а явно целенаправленного. Он присел еще ниже. К нему пришло то, чего он так долго был лишен, — счастье. И Скептик заплакал. Слезы сами полились из глаз. Он плакал от счастья и смеялся звонким, захлебывающимся смехом.
«А Аугст? Случалось и с ним такое?» Возможно, раньше и, вероятно, даже еще перед прошлым Рождеством, когда он участвовал в семейном концерте, крутя детскую трещотку, но счастье… (Вот ведь и декан Нётлинг после утешительного псалма был вынужден признать: «Поэтому мы сами стоим у этой могилы как потерпевшие поражение и не знающие ответов».)
Когда Лизбет принесла на обед Скептику ржаную затируху, он показал ей большую червеобразную улитку. Она взглянула, но скорее всего не увидела того, что видел Скептик.
После обеда пришел Штомма с газетой и кисетом. Ему Скептик не стал показывать улитку. И медленно зачитал хозяину дома очередную сводку верховного командования вермахта. Трубка торговца велосипедами пускала клубы дыма. В газете «Форпостен» говорилось о тяжелых оборонительных боях с переменным успехом у озера Ильмень. В районе города Изюм атаки противника были отбиты. Скептик попросил Штомму не закуривать еще раз трубку и вместо объяснения покашлял.
Когда Штомма и его дочь удалились, Скептик уже не был одинок. Наскоро проветрив подвал — окошко нельзя было распахнуть, он его лишь слегка приоткрыл, — он лежал в темноте на своем тюфяке и знал, что ее глаза-щупальца ощупывают пространство.
Фрау Аугст вспоминала: «Верно, один-единственный раз, это было в канун Рождества, он получил немного удовольствия от музыки».
Сыновья Аугста — им двадцать четыре, двадцать и восемнадцать — терпимо разнятся между собой. Друг к другу относятся дружелюбно-наставительно, а к матери подчеркнуто покровительственно. Все трое понимают, объясняют, забывают и оценивают отца по-разному, часто противоположно. И корректируют воспоминания матери с трех разных точек зрения; фрау Аугст ищет поддержки у того или другого сына, когда хочет смягчить ту или другую деталь в характеристике отца, исходящей от старшего сына.
Никто из них не хотел свалить вину на кого-то или что-либо приукрасить. Ни согласованной игры, ни семейного разбирательства за обеденным столом. Каждый из сыновей предоставлял другим дополнить нарисованную им (довольно-таки) расплывчатую картину. И все единодушно признавали, что они отца не знали, что он жил среди них, оставаясь чужим (и чуждым), что они лишь теперь, когда шок начал ослабевать, начинают о нем думать.
Я задавал осторожные вопросы и старался поменьше записывать. И теперь не уверен, кто из сыновей — то ли старший (вроде бы похожий на отца) сказал, что Аугст почти до самой смерти считал Гитлера образцом для подражания, или же старший, наоборот, возразил младшему: «Гитлера как личность он образцом не считал. Его привлекал так называемый вождизм как принцип». Точнее помню, что средний сын был другого мнения, чем его братья: «Гитлер был в его глазах вполне заменим. Ведь отец выступал против культа личности». Но в одном все трое сходились: «Важной, то есть наиважнейшей, была для него идея общности, и только поэтому теологическое понятие „соучастие“ имело для него такое огромное значение».
Декан Нётлинг тоже не отрицал, что протестантская идея соучастия могла стать для Аугста заменителем утраченного всенародного единства. (У могилы Аугста он сказал: «Всю свою жизнь он был человеком жаждущим, ищущим и мятущимся!»)
Один из сыновей рассказал о постоянной тяге отца к публичным сборищам: «Поэтому он и посещал всякие диспуты и пытался на них выступать, хоть и не умел говорить складно и боялся, что его засмеют».
«Понятно, почему он проветривал подвал, Рауль, ведь улитки не выносят табачного дыма». — Хочу еще добавить, что Скептик всегда смотрел на спускающуюся по лестнице Лизбет, когда она приходила набрать картофеля, с чувством какого-то смутного ожидания. (Поскольку в Западной Пруссии, тем более во время войны, картошку ели каждый день, Скептик ежедневно испытывал это чувство.) Он ожидал чего-то от ее тяжелой походки, от вздохов, когда она наклонялась к куче, от шума скатывающихся сверху картофелин, вообще ожидал чего-то от Лизбет; но, вероятно, и помыслить не смел о том, что наконец увидел.