Скептик большей частью возражал. Его раздражали сами эти понятия. Он нанял машину с динамиком, которая обычно рекламировала какой-нибудь товар («Дюбонне», газ бутан), и возвестил по-немецки и по-французски в Плюйене, в Плавеноне, в гавани Эрки, на набережных и пляжах при отливе свои сомнения во всем: прилив, мол, принесет с собой мазут, придется уезжать раньше срока, и вообще бросил меланхолическую тень на весь купальный сезон.
Что лишает его радости и заставляет так напрягаться? Почему его (обещанное) счастье выражается столь ожесточенно? Что лишило социализм веселости и привило ему ту (мужскую) серьезность, которая портит всякое удовольствие и во что бы то ни стало хочет объявить его полезным?
Разглядывая гравюру по меди, изображенную на художественной почтовой открытке, и замерив ее пропорции, Скептик блеснул эрудицией, упомянув об отношениях между Альбрехтом Дюрером и Николаем Кузанским, после чего наше пляжное настроение заметно портится — оно застывает и улетучивается. Смех испаряется, становится тягучим. Куда как весело в разгар прилива. (Купаться в это время опасно.)
Выстрелить в улитку. Перед этим — дыхательные упражнения. Даже Скептик теряет в весе.
Он подвергается побоям. Весной сорок второго особенно часто. То ремнем, то велосипедной спицей. Хозяину не нравится его тон: это вечное брюзжанье. «Прелестно, — мог он сказать, — и тем не менее разочаровывает». Сидя в подвале, Скептик не слышал завывания ветра. И говорил: «Снаружи все противоречит фактам».
Или же смеется неизвестно над чем. Лишь после многократных угроз и отстегивания пряжки ремня: «Над чем смеетесь!» — он удивляется: «Ну разве не смешно, что я категорически требую мятных таблеток?»
Во время очередной порки Скептику мучительнее всего давался перерыв в побоях. Штомме приходилось его делать, чтобы отдышаться. А Скептик старался заполнить паузу: «Давайте лучше поговорим о чем-нибудь другом, однозначном в своей банальности: к примеру, об успехах немецкой армии на Кавказе».
Пришли пересланные сюда письма. Предлагают высказать нечто окончательное по всем вопросам. («Каким вам представляется оптимальное решение: а) конфликта во Вьетнаме, б) демографического взрыва в развивающихся странах, в) проблемы объединения Германии?») Не знаю я никаких оптимальных решений. Куда приятнее смотреть, как Анна вдали на пустом пляже придумывает свои балетные па. (Как она отключилась от всего вокруг.) Дети, не зовите мать, не зовите.
Природа — как неуспевающий ученик. Не верит оторванным от земли философам. Ничего не видя у себя под носом, они рассматривают и расценивают все в целом. Их идефикс — цельность. Типично немецкое мессианство: они хотят вдолбить морю — до самого горизонта — диалектический материализм и подчинить море системе…
То ли от чесотки, то ли от природной склонности, но Скептик, сидя в подвале, тоже выдумывал системы, чтобы тут же их опровергать. Ячеистая система, система из трубок. За систему лестниц без площадок получил побои средней тяжести. И пока велосипедная спица в руке Штоммы еще звенела в воздухе, Штомма услышал отречение Скептика: «Целое — всегда лишь умозрительно!» (Позже он записал в дневнике: «Нет никакой цельной системы, ибо их несколько. Даже улитки не решаются считать себя цельностью».) Не лишенный доброжелательности Штомма подарил Скептику новую тетрадь в линеечку.
Следовало бы (кому?) описать еще кое-что. Некто получил строгое католическое воспитание, но потом, во время учебы в университете, распрощался с религией, но не с потребностью в вере, в течение долгого времени преуспевал в роли ироничного вольнодумца, пресытившись своей иронией и вопреки ясному взгляду на коммунистов стал членом их партии, в наши дни вновь стал верующим в соответствии с полученным воспитанием. (А другой, наоборот, обращается из коммуниста в католика: ничего нет легче.)
Надо нарисовать улитку с двумя домиками.
А однажды, дети, в такой же понедельник, как нынче, тогда Армстронг и Олдрин вернулись в модуль и вновь почувствовали себя в безопасности, Скептик убедил Штомму в истинности системы, в центре которой находился его подвал и которую он назвал «ящик-в-ящике». Не успел Штомма проникнуться этой мыслью, как его гость опроверг «идею подвала как такового» и всю построенную на нем систему. (За что получил тяжкие побои.) После этого записал в дневнике: «Распилить домик на части».
Итак, свершилось. Сидя в кафе на пляже, мы почти ничего не могли разобрать на экране телевизора — все мерцало и расплывалось. Прилив и отлив значили для нас куда больше. Наши следы прекрасно отпечатывались на мокром песке. Плавая, я попробовал было смеяться под водой. Газеты печатали разные комментарии по делу Дефреггера: расстрелы и чрезвычайные меры — военные подвиги викария. Мы поехали на мыс Фреэль, любовались тамошним маяком, перекрикивались с чайками, отвернувшись от ветра. (Когда мы осматривали средневековой форт де ля Лат, я нарвал яблок с деревьев, растущих над темницами и комнатами пыток.) Для вас я сварил морских лещей. Свежие сардины и макрель я поджарил на решетке. Мы ели мурен, скатов и каракатиц. А мидий и маленьких гребешков я опускал в кипящее белое вино. Прэров мы ели сырыми, с лимоном. Ногу морского ушка нужно вырезать из раковины-домика, потом, обернув полотенцем, отбить молотком, тщательно промыть и пассировать в масле с мелко порезанной петрушкой и чесноком. В кипящей подсоленной воде морской паук испугался и изменил окраску. Этот отвар — основа ухи, в которую добавляется шафран. Для вас, дети, я жарил бледно-зеленую корюшку в растительном масле, пока она не стала хрустящей. Вечером мы смаковали улиток (пеликанья нога) и маленьких пупочных улиток. (Диалектика поваров: море и его дары.)
Прежде чем ко мне придет старость, а с ней, возможно, и мудрость, я хочу написать поваренную книгу: про 99 блюд, про гостей и людей — животных, умеющих готовить пищу, о процессе еды, об отходах…
В последний день каникул, когда викарий Дефреггер все еще считался незапятнанным, а ученые уже начали исследовать доставленные с Луны минералы, курс французского франка упал: это имело последствия для нас — в нашей предвыборной борьбе.
19
Мы встретились с ним и его женой за несколько дней до нашего отъезда, под дождем. В настоящее время он — посол со специальной миссией и уже поэтому вызывает подозрительное к себе отношение. Ему тоже захотелось побездельничать несколько дней — только отдыхать и читать бретонца Шатобриана.
Нос у него был как сталактит: ни щитка ему не надо, ни чехла. Бруно протянул к его носу руку и назвал его смешным. (Стерн посвятил бы такому носу целую статью. Его дядя Тоби назвал бы его якорной лапой, Лихтенберг — оторвавшейся пуговицей с ширинки: за чувствительность.) Бруно прав: будь он клоуном, у него было бы меньше врагов. Даже баварцам он пришелся бы вкусу, потому что его нос — забавный пример печальной уникальности — столь абсолютно неповторим.
Всякий раз, как я его вижу (а в последние десять лет я вижу только его следы), в голову мне приходят сцены для старомодного дергающегося немого фильма, где он — главный герой, в костюме из серой фланели (носит жилет при небольшом животике) и беспрерывно путешествует с чемоданчиком из лакированной кожи, удивительно одинокий и неразговорчивый; к примеру — едет зимой в Россию. И то и дело подвергается опасности — на бескрайних коврах, при покупке меховой шапки, в застрявшем лифте, за выдвижными столами во время переговоров, когда он накладывает себе зернистую икру, в которую, как потом доказывают выборочные пробы, встроены подслушивающие устройства. Но на экране зритель видит, как он без слов справляется со всеми опасностями: улитка, умеющая двигаться своим путем, в особенности — путем переговоров.