Литмир - Электронная Библиотека

Штомма ценил советы Скептика, потому что считал его евреем, а евреев — умными людьми. «Ладно, пускай, раз ей нравится».

Лизбет либо приходила с кладбища, либо собиралась туда. Там она вела короткие и доверительные разговоры с надгробиями. Она знала довольно многих покойников. Однако двигало ее не любопытство и бесцеремонное участие тех пожилых женщин, для которых регулярное посещение кладбищ было просто времяпрепровождением. Лизбет никогда не присутствовала при похоронах. Ни к кому не приходила выразить соболезнование. Никому не докучала, но ухаживала за чужими заброшенными могилами.

Штомма был сильный и часто пускал в ход кулаки. Он мог одной рукой поднять над собою Скептика — должно быть, довольно тощего — и когда в шутку, а зачастую и всерьез больно прижать того к потолку подвала. Кроликам жилось у него хорошо; но резать их приходилось Лизбет.

Антон Штомма родился, как он говорил, в год трех кайзеров — в 1888-м, когда умер Вильгельм I, затем Фридрих III и на престол взошел Вильгельм II. Его родители, Йозеф Штомма и Гедвиг Штомма, урожденная Болинская, проживавшие тогда в Гуссине (район Картхауза), брали в аренду крестьянские усадьбы в Барвике, Адлиг-Помичине и Ловице (район Лауэнбург) и поочередно доводили их до разорения.

Поскольку Западная Пруссия входила тогда в состав Пруссии, Антон Штомма научился в школе говорить по-немецки, но читать и писать почти не умел. Дома говорили по-кашубски, а когда приезжали гости из Берента или Диршау — по-польски. Антон Штомма рано стал ненавидеть Пруссию и школьных учителей-пруссаков — все немецкое для него было прусским. Пруссаков он называл «зазнайками». В четырнадцать лет он поступил в учение к кузнецу в Ловице, но бросил. Позднее отец Антона занялся извозом: вместе с сыном они управляли двуконным фургоном, подвозившим щебень для строительства дорог.

С 1908 до 1910 года Штомма служил в 141-м пехотном полку в Страсбурге, в Западной Пруссии, на русской границе. Там он тоже не научился читать; зато на деревенских гуляньях и провожаньях его научили танцевать, щупать и портить девок. (Он часто и с удовольствием рассказывал Скептику о том времени, считая на пальцах, сколько работниц сахарной фабрики раскидывали для него ноги: «А как они старались!»)

Потом он работал в автомастерской, ремонтировавшей в Диршау военные машины. Поэтому в первую мировую войну он водил грузовики в составе транспортных колонн. (Когда Штомма рассказывал о войне — в итоге Скептик узнал все маршруты Штоммы, — речь всегда шла о боеприпасах для артиллерии, которые во Франции и Румынии надо было под обстрелом противника доставить на место; на время войны Штомма отставил свою ненависть к Пруссии.)

После первой мировой войны Западная Пруссия стала польской. Штомма задешево купил старую машину «сименс», на которой таксистом в Диршау зарабатывал деньги в двух валютах. Но в 1920 году его развалюха, потеряв левое переднее колесо, врезалась в дерево и разбилась в лепешку. (Рассказывая о той злосчастной поездке в Пепли и своем «сименсе», Штомма каждый раз надолго застревал на втулке переднего колеса и ее сорванной левой резьбе; Скептик понял, что больше всего на свете Штомма любил свой автомобиль.)

В том же году он женился на Иоганне Щап из Картхауза, которой он сделал ребенка: Лизбет Штомма родилась через два месяца после свадьбы. (На фотографиях, которые Штомма принес в подвал, Скептик увидел десяти-, двенадцати- и четырнадцатилетнюю Лизбет: смазливая деревенская мордашка. В пшеничных волосах бант-пропеллер. Тощая и угловатая возле подсолнечников у забора; лишь с печалью пришли к Лизбет тучность и вялость.)

В первые годы супружества Штомма обрабатывал картофельные поля, которые вместе с домом у шоссе на Зеерезен принесла в приданое его жена. Потом Штомма продал эти несколько моргенов земли и оборудовал велосипедный магазин с ремонтной мастерской. После того как родились еще двое детей-близнецов, которые умерли в раннем возрасте, — в начале тридцатых годов умерла и его жена. Домашнее хозяйство стала вести Лизбет. Она же обрабатывала и огород. Но вот Лизбет загуляла с железнодорожником и родила ребенка. Однажды Штомма избил железнодорожника, столкнувшись с ним в горнице. Он ударил его велосипедным насосом. С малюткой сыном Лизбет говорила по-кашубски и на «своем» немецком — без артиклей и предлогов.

В школе Лизбет научилась говорить по-польски, но писать и читать не умела. Дома говорили по-кашубски или — когда приезжали гости из Берента и Диршау — по-немецки.

Собственно говоря, сейчас мне следовало бы заняться историческим исследованием и рассказать о возникшей и меняющейся языковой мешанине в деревнях Картхаузского района. Когда Клобшин назывался Колобоцином и почему Колобоцин стал Клобшином? Когда и сколько раз пятачок Нойендорф, лежащий западнее Турмберга, именовался по-польски — Новавесь? Почему Зеерезен, лежащий между Картхаузом и Цукау, впервые получив название в 1241 году, писался Деризно, с 1570 года Зеерезен, примерно с 1789 года попеременно то Зерезен, то Зерозен, а в девятнадцатом веке уже Зеерезен, но в то же время часто именовался по-польски и по-кашубски Дзерцачно? Это и есть история — в ее отражении на селе.

Когда Антон Штомма в августе 1940 года подал заявление о своем переводе в категорию фольксдойче, Скептик помогал ему заполнить анкеты, выискать родственников сколько-нибудь немецкого происхождения и написать автобиографию. Много вечеров гость напрягал все свое терпение в общении с хозяином. Штомма боролся за каждую букву. Подвал Скептика превратился в школьный класс. Его ученик по-детски корпел над линованной бумагой и боялся посадить кляксу. Скептик не зря тратил время: Штомма мало-помалу научился писать; но читать, например, газету «Данцигер форпостен» он так и не научился.

15

Когда мы с Анной и Бруно переезжали в нашем «пежо» под Циннвальдом в Рудных горах через границу в Чехию, мы видели, что надписи «Свобода!» и «Дубчек», второпях намалеванные белой краской на дощатых заборах и фабричных стенах, на арках и ветхих фасадах, уже посерели и размылись под влиянием времени (всего-то прошло каких-то десять месяцев); стало быть, именно время делает террор привычным — надобно писать против времени!

Знакомый трюк. Еще до преступления преступники высчитывают, когда их преступление станет неподсудным за давностью времени, перекроется другими преступлениями и лишь каким-то боком станет материалом для истории. Действуют ли они с чванливой заносчивостью или с убогой хитростью, замахиваются на гигантские масштабы или заставляют судьбу плясать под свою дудку, зовут ли преступника Сталин или Гитлер (переживет ли Ульбрихт своего Сталина, вытеснит ли Кизингер своего Гитлера), — время, преходящее время уходит, к выгоде преступников; для жертв же время не уходит.

Мы проезжаем мимо Терезиенштадта — превращенного в мемориал концентрационного лагеря (Маутхаузен). (С января 1942 года евреев, живших в данцигском гетто, бывшем амбаре на Маузегассе, стариков вроде Давида Йонаса, последнего председателя прозябающей в страхе общины, депортировали в Терезиенштадт. Там они перемерли. Насилия не пришлось применять. Давид Йонас дожил до освобождения и вскоре умер от сыпного тифа.)

Убийцы, как правило, выживают. Вначале потихоньку, потом все нахальнее начинают они торговать минувшим временем и берут аванс за время, которое вскоре минует. Вытканный в саване смысл. Выжившие убийцы как толкователи смысла поставляют подходящие узоры. Вина как свидетельство величия.

Скоро оккупацию Чехословакии объявят (позднее и вам, дети) событием трагическим или (к сожалению) необходимым в целях безопасности. То, что американское правительство (во Вьетнаме) называет «умиротворением», советское называет «нормализацией». (Парафразы преступлений, нашедшие своих парафразировщиков.)

27
{"b":"586016","o":1}