Однако образование всегда было привязано к священным или культовым текстам. Лишь эллинские философские школы осуществляли чисто мирское образование без всякой привязки к текстам, без всякого непосредственного интереса к кормлениям и лишь ради воспитания эллинских «благородных мужей» (kaloikagathoi). Целью привязанного к текстам китайского образования было получение кормлений, при этом оно оставалось чисто мирским образованием отчасти ритуально-церемониального, отчасти — традиционально-этического типа. В школе не занимались ни математикой, ни естествознанием, ни географией, ни языкознанием. Даже философия не носила здесь ни спекулятивно-систематического характера (как эллинское, отчасти индийское и западное теологическое образование), ни рационально-формалистического (как западное право), ни эмпирически-казуистического (как раввинские, исламские и отчасти индийские школы). Она не породила никакой схоластики, поскольку не занималась профессиональной логикой, как на Западе и в Передней Азии, где существовала эллинистическая основа. Само это понятие было чуждым для привязанной к текстам недиалектической китайской философии, ориентированной на чисто практические проблемы и сословные интересы патримониальной бюрократии. Основной круг проблем всей западной философии остался ей неизвестен, что тесно связано с характером мыслительных форм, использовавшихся китайскими философами во главе с Конфуцием. Несмотря на практическую трезвость мысли, их духовные инструменты закоснели в форме, которая своею аллегоричностью скорее напоминает способы выражения индейских вождей, нежели рациональную аргументацию — как в случае действительно остроумных высказываний, приписываемых Конфуцию. Здесь проявилось то, что речь не использовалась в качестве рационального средства оказания политического и судебного воздействия, как это впервые в истории практиковалось в эллинском полисе; подобное вообще было невозможно в бюрократическом патримониальном государстве, в котором даже не существовало формализованной юстиции. Китайская юстиция оставалась отчасти суммарной кабинетной юстицией (высших чиновников), отчасти — юстицией актов. В ней не было никаких прений сторон, лишь письменные прошения и устный допрос участников. Преобладание конвенционального интереса бюрократии к вопросам пристойности также приводило к тому, что «последние» спекулятивные проблемы отвергались ею как практически бесплодные, неподобающие и несущие угрозу ее собственной позиции из-за возможных нововведений.
Хотя и техника, и предметное содержание экзаменов носили чисто мирской характер и представляли собой своеобразный «экзамен по литературной культуре», народные воззрения связывали с ними совершенно иной, магически-харизматический смысл. В глазах масс успешно прошедший экзамены кандидат и чиновник был не просто претендентом на должность, квалифицировавшим себя благодаря своим знаниям. Он воспринимался ими как испытанный носитель магических качеств, которые так же свойственны дипломированному мандарину, как обученному и посвященному в сан священнику в церковном учреждении спасения или проверенному члену цеха магов. Положение успешно выдержавших экзамены кандидатов и чиновников в основном соответствовало положению католического капеллана. Окончание обучения и экзаменов не означало окончания несовершеннолетия воспитанника. Сдавший экзамен на «бакалавра» оставался в подчинении директора школы и экзаменаторов. При плохом поведении он исключался из списков. Иногда его били по рукам. В местах проведения экзаменов не редкими были случаи тяжелых заболеваний и самоубийств, что, в соответствии с харизматическим представлением об экзамене как магической «проверке», считалось доказательством греховного образа жизни кандидата. Даже если кандидат благополучно проходил строгие испытания экзамена высшего уровня и в зависимости от своего номера в списке лучших и имеющегося покровительства занимал определенную должность, он и дальше всю свою жизнь оставался под контролем школы. Помимо власти начальников, он находился под постоянным надзором и критикой цензоров; их порицания распространялись на поведение самого сына неба, если оно не соответствовало ритуалу. Чиновнику не просто предписывалось самообвинение,[318] которое считалось заслугой вроде католического покаяния в грехах. Периодически (по правилам, каждые три года) в китайском аналоге нашего «Имперского вестника»[319] публиковался его послужной список с перечнем заслуг и ошибок, составленный цензорами и начальниками на основе служебных проверок. В зависимости от результата этой публичной оценки его оставляли на месте, повышали или понижали в должности.[320] Естественно, результат часто определялся не только деловыми моментами. Определяющим здесь был дух пожизненного пеннализма, обусловленный службой.
Все книжники имели сословные привилегии — даже только сдавшие экзамены, но еще не назначенные на должность. Укрепив свое положение, книжники сразу добились специфических сословных привилегий. Важнейшими из них были: 1) освобождение от «sordida munera»,[321] т. е. от принудительных работ; 2) освобождение от наказания палками; 3) кормления (стипендии). Последняя привилегия давно сильно сократилась в размере из-за финансовых трудностей. Хотя для «бакалавров» шэн по-прежнему сохранялись учебные стипендии (10$ ежегодно) при условии прохождения каждые 3—6 лет экзамена на цзюйжэнь («лиценциатов»), но, конечно, не они были определяющими. Расходы на образование и издержки во время ожидания назначения фактически приходилось покрывать роду, который надеялся возместить их после того, как его член займет какую-нибудь должность. Две другие привилегии сохраняли свое значение до последнего времени, поскольку принудительные работы по-прежнему проводились, хотя и во все меньшем объеме. А удары палками являются национальной формой наказания. Они происходят от страшной палочной педагогики китайской народной школы, напоминающей наше Средневековье, только еще более жестокой.[322] Главы родов или деревень составляли список учеников (гуаньдань, «красная карта») и нанимали для них учителя из числа всегда имевшихся в избытке книжников без должностей; предпочтительным местом занятий был храм предков или другие неиспользуемые помещения; ученики с утра до вечера в унисон произносили названия написанных «черточек»; они целый день находились в «оскотиненном» состоянии, обозначавшемся знаком мэн (свинья в траве). Студенты и обладатели степеней тоже получали удары, но не по рукам, а по «богоугодному местечку», если использовать терминологию немецких матерей старой школы. Обладатели высших степеней полностью освобождались от них до момента разжалования. Их освобождение от трудовой повинности в Средневековье фиксируется совершенно определенно. Как уже говорилось, эти привилегии были сомнительными, поскольку чиновники немедленно лишались их в случае разжалования, что случалось нередко. Как бы то ни было, развитие феодальных понятий о чести было невозможно при системе, основанной на получении экзаменационного диплома как сословной квалификации, на возможности разжалования и наказания палками молодых и даже пожилых обладателей степени, что также происходило нередко. А ведь когда-то, в далеком прошлом, подобные понятия определяли всю жизнь.
В качестве главных добродетелей в древних хрониках восхвалялись «открытость» и «лояльность».[323] Древним лозунгом было: «Умереть с честью». «Трусливо быть несчастным и не суметь умереть», особенно для офицера, который не сражался «до смерти».[324] Самоубийство проигравшего сражение полководца воспринималось им как привилегия: разрешение на него означало отказ от наказания и потому не считалось безопасным.[325] Эти феодальные понятия менялись под влиянием патриархального представления о сяо. Следует сносить клевету и идти на смерть из-за нее, если это спасает честь господина; верной службой можно (и должно) исправить все ошибки господина — в этом и заключалось сяо. Коутоу перед отцом, старшим братом, кредитором, чиновником или императором определенно не являлось симптомом феодальной чести. Но, в отличие от рыцарей и придворных Запада, идея встать на колени перед любимой вызвала бы глубокое отвращение у правильно ведущего себя китайца.