– Как это – на дне? Что за чепуху ты несешь, Михай?
– Судно наскочило на топляк и затонуло.
Господин Бразович оттолкнул Тимею и в сердцах вскочил с места.
– Мое замечательное судно, доверху груженное отборным зерном, затонуло? Ах разбойники, ах душегубы! Небось все пьяные были в стельку? Ну, вы мне за это дорого поплатитесь! Рулевого велю заковать в железа, а остальные от меня и гроша ломаного не дождутся. С тебя же, Михай, взыщу залог – плакали твои десять тысяч форинтов. Судись – не судись, назад не получишь!
– Цена вашему судну всего шесть тысяч, и оно со всем снаряжением застраховано в триестской страховой компании, – невозмутимо ответил Тимар. – Так что вы никакого ущерба не потерпели.
– Не твое собачье дело! Я с тебя потребую компенсации за lucrum cessans[8]. Знаешь, что это такое? Ну коли знаешь, так сообразишь, что все твои десять тысяч до последнего крайцара уйдут на покрытие моих убытков.
– Ну это уж моя забота, – спокойно возразил Тимар. – Об этом мы в другой раз потолкуем, дело терпит. Зато надобно спешно решать, как быть с затонувшим грузом. Ведь чем дольше зерно под водой останется, тем больше убыток будет.
– Плевать я хотел на это зерно!
– Стало быть, не желаете его принять. Не желаете самолично присутствовать, когда мешки будут опорожнять?
– На черта мне это нужно! Какого дьявола я стану делать с этакой горой подмоченного зерна? Не переводить же десять тысяч мер пшеницы на крахмал или солод? К черту ее!
– Черту она тоже не нужна, но пшеницу, во всяком случае, следует предложить к распродаже. Окрестные мельники, владельцы фабрик, откормщики скота купят, да и крестьяне хоть по какой-нибудь цене возьмут на посевное зерно. Судно ведь и так разгружать придется. Хотя бы какую-то часть денег вернем.
– Ах денег!.. (Заветное словцо вопреки ватным затычкам достигло-таки купеческого слуха.) Ну хорошо. Выдам я тебе завтра утром письменное поручение объявить к распродаже пшеницу, всю чохом.
– Желательно сегодня, чего же до завтрашнего дня добру портиться!
– Да сам Господь Бог не заставит меня вечером бумаги составлять.
– Я загодя обо всем позаботился. Вот готовое поручение, вам только нужно подписать. Перо и чернила у меня тоже при себе.
Последняя фраза заставила госпожу Зофию вмешаться.
– Не вздумайте в моей комнате чернилами пачкать! – взвизгнула она. – Здесь ковер на полу постелен. Ступай, муженек, к себе в комнату и брызгай чернилами, сколько угодно! И не смей здесь с челядью ссориться, я этих холуйских перебранок у себя не потерплю. Это моя комната!
– А дом этот – мой! – возопил всемилостивейший господин.
– А комната – моя!
– Здесь я хозяин!
– А я – хозяйка!
Эти крики и визги принесли Тимару известную пользу: господин Бразович сгоряча, дабы показать, что он истинный хозяин в доме, схватил чернильницу и подписал поручение на распродажу.
Но после того как Тимар получил бумагу, супруги дружно на него накинулись и – один басом, другая – визгливым голосом – вылили на него такой ушат хулы и грязи, что впору было снова нырять в Дунай отмываться.
Правда, госпожа Зофия прохаживалась насчет Тимара обиняками: бранила вроде бы мужа, как-де, мол, тот не боится доверять этакому грязному оборванцу, нищему пропойце. Отчего не послать на распродажу кого-нибудь другого из своих судовых комиссаров? Ведь этот прихватит денежки, да и был таков, пропьет или и в карты спустит, разве можно положиться на такого ненадежного человека?
А Тимар под этим яростным шквалом обвинений держался с тем же спокойствием, с каким у Железных Ворот противостоял жестокому ветру и грозным молниям.
Но вдруг заговорил и он:
– Желаете принять наличные деньги, что принадлежат сироте, или мне передать их городской попечительской управе? (Слова эти явно напугали господина Бразовича.) Если желаете, пройдемте в ваш кабинет и уладим все дела там; я ведь тоже не люблю холуйских перебранок.
От такой неслыханной грубости и хозяин дома, и хозяйка вмиг онемели. Обычно это средство успешно действует на всех горлопанов: заставь их принять изрядную порцию грубости, и они вмиг излечатся. Оба супруга тотчас угомонились. Бразович, взяв подсвечник, сказал Тимару: «Ну, ладно, бери деньги, и пойдем». А госпожа Зофия сделала вид, будто бы ее застали в преотличнейшем расположении духа, и любезно обратилась к Тимару: «Ах, Михай, не выпьете ли прежде стаканчик вина?»
Тимея в изумлении наблюдала эту сцену; речи она не понимала, а сопровождающие ее жесты и смену выражений лица истолковать была бессильна.
Приемный отец целует-обнимает ее, сироту, а в следующую минуту отстраняет от себя, вновь заключает в свои объятия и снова отталкивает. А как кричат наперебой эти двое на человека, который с таким спокойствием выстоял против смертельной опасности и бури, и стоило ему произнести всего лишь несколько слов, да и те ровным, бесстрастным тоном, как оба враз стихают, пасуя перед ним, как пасовали омуты, острые скалы и вооруженные солдаты.
И из всего, что тут говорят, она, Тимея, ни слова не понимает. А человек, кто последние месяцы был ей верным хранителем, кто ради нее трижды измерил водные глубины, единственный, кто говорит с ней на ее родном языке, сейчас уйдет насовсем, и она больше даже голоса его не услышит.
Но ей довелось еще раз его услышать.
Прежде чем переступить порог комнаты, Тимар обернулся и сказал Тимее по-гречески:
– Барышня Тимея, вот еще ваша собственность.
С этими словами он вытащил из кармана плаща коробку сладостей.
Тимея подбежала к нему и, взяв коробку, поспешила к Атали, с приветливой улыбкой протягивая ей гостинец, привезенный для нее из далекой страны.
Атали открыла коробку и презрительно фыркнула:
– Фи, как противно пахнет розовой водой! Точь-в-точь как от служанок, когда они по воскресеньям в церковь собираются.
Слов Тимея не поняла, зато брезгливую гримасу уразумела и очень расстроилась. Она попыталась было угостить турецким лакомством госпожу Зофию, но та сослалась на больные зубы: ей, мол, нельзя есть сладости. Тогда, вконец расстроенная, она угостила лейтенанта. Тот пришел в восторг, один за другим отправил в рот три засахаренных ломтика, и Тимея, глядя ему в глаза, улыбалась благодарной улыбкой.
Тимар же стоял в дверях и смотрел, как улыбается Тимея.
Затем Тимея сообразила, что надо бы и Тимара угостить турецкими сладостями. Но Тимар уже ушел.
Вскоре старший лейтенант тоже откланялся.
Будучи человеком воспитанным и учтивым, он поклонился и Тимее, что было ей очень приятно.
Вскорости воротился господин Бразович, и в комнате теперь были все свои.
Между господином Бразовичем и госпожой Зофией закипела свара; обменивались любезностями они вроде бы по-гречески, и Тимее иногда удавалось разобрать отдельные слова, но в целом речь их казалась ей более чуждой и непонятной, чем те языки, в которых она не понимала ни слова.
А разговор меж супругами шел о том, как поступить с этой свалившейся на их голову девчонкой. Все ее наследство – двенадцать тысяч форинтов золотом, ну и та малость, что удастся выручить за намокшее зерно. Этой суммы недостаточно для того, чтобы воспитать из нее такую барышню, как Атали. Госпожа Зофия полагала, что следует ее приучить к работе по дому: к кухне, к уборке, стирке-глажке – такое умение ей в жизни пригодится. Все одно при таком убогом приданом ей не составить лучшей партии, чем какой-нибудь писарь или судовой комиссар, а для него куда лучше, если жена воспитана как служанка. Однако господин Бразович на эти уговоры не поддавался: что скажут люди? Наконец они избрали золотую середину: в глазах света выставлять Тимею не прислугой, а приемной дочерью. Есть она будет вместе с ними, но и прислуживать за столом тоже станет. К корыту ее не поставишь, зато стирать свои платья и тонкое белое белье Атали ей вполне по силам. И шить пусть учится, только не в людской будет сидеть, а на господской половине. И Атали она сможет помогать при туалете, это ей будет вроде забавы. Ночевать она станет не с прислугой, а в одной комнате с Атали. Дочке все равно нужна своя горничная. А в награду за это наряды, которые Атали уже надоели, перейдут Тимее. Девица с двенадцатью тысячами приданого должна возносить хвалу небесам за такую участь.