В номере гостиницы горел яркий свет, у стола сидел Васильев — его постоянный спутник во всех поездках. Он встал, как по команде, привычным жестом одернул гимнастерку.
— Разговор с областью заказан, Иван Фомич!
— Спасибо...
Пробатов помедлил, еще не решаясь сказать Васильеву, что тот свободен, хотя больше всего ему хотелось сейчас остаться одному. Но, похоже, «комиссара» что-то томило, и сам он не собирался уходить.
— Вы что-то хотите спросить?
— Да! Извините, конечно... Тут чепуха всякая.—Васильев взял со стола журнал «Огонек».— Вы случаем не знаете древнегреческих философов, фамилии которых начинались бы на букву «Д»?
— Демокрит,— ответил Пробатов, с удивлением глядя на своего сопровождающего.
— Простите... Нет, не подходит! — Васильев потер ладонью лоб.— Тут, понимаете, должно быть не больше ше-
сти букв и фамилия должна оканчиваться на букву «н»... Я уже два часа над этим бьюсь!
Пробатов чуть не вспылил. Вечно этот Васильев потеет над разгадкой головоломных кроссвордов в «Огоньке».
— Вероятно, имеется в виду Диоген,— насупясь, сказал он.
Васильев схватил карандаш и стал вписывать буквы в крохотные клеточки кроссворда.
— Точно! Сошлось, Иван Фомич! — Лицо «комиссара» сияло.— Больно, дьявол, сложный попался!.. Спасибо вам!
«А самого Диогена не удостоил внимания,— усмехнулся Пробатов.— Не спросил о нем ничего».
Он отпустил Васильева, разостлал постель, медленно, как бы нехотя, разделся и, поставив на ворсистый коврик бледные, уже по-стариковски худые ноги с выпирающими, угловатыми косточками суставов, долго сидел в белье, разглядывая неуютное убранство номера — картину с шиш-кинскими медвежатами, рамку под стеклом на стене с описью имущества, находящегося в комнате, жестяные бирки на стульях, дегтярно-черное пятно инвентарного знака на конце белой простыни.
«И когда мы расстанемся с этой казенщиной? — опять раздражаясь, подумал он.— Черт знает что! На всем лежит печать недоверия, безвкусицы и глупости. Ведь в таком номере не только жить, а одну ночь провести муторно».
Он достал из чемодана книгу, раскрыл отмеченную зеленой шелковинкой страницу, но читать не смог — что-то мешало сосредоточиться, довериться чужой, вымышленной жизни. Сочилась в сердце непрошеная грусть, и было непонятно, откуда она — то ли просто от одиночества, от усталости, то ли от неосознанного сожаления о том, что не получился душевный разговор с закадычным другом юности. Отложив книгу, он в который раз вспоминал все, что сказал Бахолдин, стараясь разгадать, почему старик с таким недоверием и даже злостью отнесся к тому, чем сам Пробатов жил вот уже больше недели. «А ведь мы всегда понимали друг друга с полуслова, и вот на тебе — простились, как недруги,—думал он, глядя на стену, где круг от абажура прочертил резкую грань между светом и сумраком.— Не может быть, чтобы Алексей перестраховывался, не такой он человек! Что же тогда? Ведь еще совсем недавно Бахолдин, не задумываясь, поддержал бы доброе начинание. Что же его не устраивает теперь? Неужели он отмахивается от всего только потому, что раньше вокруг
подобной кампании всегда было немало показного и ложного? Но ведь сейчас-то все пойдет иначе, все будет построено на трезвом и деловом расчете, и, пока я сам не увижу, лично не удостоверюсь, что мы сможем взять на себя такую ношу, я ни за что не пойду ни на какие сделки со своей совестью!..»
Глаза устали от света, Пробатов надавил кнопку настольной лампы, и комнату затопила тьма. Сразу полегчало, но душевная муть не рассасывалась, и он невольно вернулся к тому, о чем не переставая думал вот уже целую неделю. Где бы он ни был: принимал ли в обкоме людей, выезжал ли на предприятия, выступал ли на активах и совещаниях,— мысль о звонке московского товарища не оставляла его ни на минуту. Утром после взволновавшего его ночного разговора, едва войдя к себе в кабинет, он тут же пригласил всех секретарей обкома и председателя облисполкома — ему не терпелось сразу поделиться с ними нежданно свалившейся радостью и узнать, как они отнесутся к тому, что услышат. Может быть, не всем понравится его задумка и он слишком увлекся? Первым пришел его заместитель, Николай Васильевич Инверов, ведавший сельским хозяйством; внешне сдержанный и даже замкнутый, он был до сих пор некоторой загадкой для Ивана Фомича. Он не знал, что таилось за этой сдержанностью, и почему-то считал, что она могла оказаться неожиданной и серьезной, поэтому больше всего опасался мнения человека, отвечавшего за сельское хозяйство области. А вдруг Николай Васильевич найдет эту затею поспешной и непродуманной? От того, одобрит он все это или нет, зависело почти полдела. За ним, шумно распахнув двери, явился Новожилов, секретарь по пропаганде. Ивану Фомичу был по душе этот веселый и жизнерадостный человек, любивший ввязаться с ходу в любой жаркий спор,— он удивлял всех не только начитанностью, но и страстным желанием внушить всем окружающим свою точку зрения. Иной раз, даже побежденный в споре, что случалось крайне редко, ои так умело выходил из трудного положения, шутя отбивая любые доводы, что вое диву давались. Как всегда, застенчиво и робко проскользнул в кабинет Конышев, в обязанности которого входила забота о торговле, финансах, суде и прокуратуре, Ивану Фомичу иногда казалось, что Конышев тяготится теми делами, что выпали на его долю, что ему хочется попробовать свои силы на чем-то более масштабном и ярком, но, как человек тихий и скромный, он никогда не решится заявить об этом и будет де-
лать то, что ему поручено, с присущей ему аккуратностью и деловитостью, потому что ведь нужно кому-то заниматься такими скучными материями, как финансы и торговля, и чем он доказал, что может претендовать на что-то другое? Он пришел вместе с Журихиным, секретарем по промышленности, смуглым темноволосым человеком могучего телосложения. Было известно, что Конышев и Журихин часто бывают в гостях друг у друга, в субботу у них только и разговоров что о рыбной ловле и о месте, куда они отправятся на рыбалку в очередной раз. Журихин порою не произносил на бюро ни одного слова, и со стороны могло показаться,' что он молча соглашается с каждым, но стоило кому-нибудь высказать что-то непродуманное и несерьезное, как он поднимал руку и мрачновато басил: «Не пойдет! С потолка ваши доводы». Он был на редкость обязательным человеком и что обещал, то делал. Последним привычно ворвался в кабинет председатель облисполкома Бармин, тучный мужчина, страдающий одышкой, и тут же начал объяснять, почему он опоздал. Все заулыбались, потому что это повторялось всякий раз, когда нужно было срочно собраться. Облисполком находился в другом здании, и Бармину нужно было только пересечь площадь, чтобы попасть в обком, но его всегда приходилось ждать...
Иван Фомич, наблюдая, как рассаживаются товарищи за столом, с тревожной радостью поглядывал на каждого, стараясь предугадать, как встретят секретари его сообщение. Конечно, первым, не выдержав, заговорит Новожилов. Но всех опередил Инверов. Не успел Пробатов рассказать о звонке из Москвы, как Николай Васильевич поднялся и быстро зашагал по ковровой дорожке вдоль стола, взволнованно потирая выбритую до атласного блеска голову. «Не знаю, как товарищи, но я считаю, что для нас было бы великой честью, если бы наша идея нашла поддержку! — Он говорил торопливо, все время держа руку над головой, как бы предупреждая, чтобы его не прерывали, дали ему высказаться до конца.— По-моему, это грандиозно!.. И я буду счастлив, если на нашу долю выпадет такая удача!.. Нечего тут и раздумывать — пока не поздно, первыми заявить о своей инициативе. Иначе областная организация не простит нам такого малодушия».
Словно смущенный излишней приподнятостью этой речи, неторопливо поднялся Конышев, хотел, видимо, что-то сказать, но раздумал и, молча подойдя к окну, стал смотреть на заснеженную площадь с памятником Ленину
посредине. Все ждали, что он вот-вот заговорит, а он стоял спиной ко всем и точно любовался искрящимися на солнце снежинками — ветер сдувал их с крыши, и они мерцающей пылью клубились за стеклом. Тогда, как бы прерывая неловкую паузу, взял слово Журихин, заговорил медленно, взвешивая каждое слово: «Предложение заманчивое, что и говорить... Но мне кажется, нужно все основательно продумать, выявить все наши резервы и возможности, подвести под такие высокие обязательства техническую базу, а тогда уже бросаться в бой...» И здесь неожиданно отозвался стоявший у окна Конышев: «У немцев есть такая поговорка: собственных ног не обгонишь!» — «Что вы этим хотите сказать? — спросил Пробатов, которого уже расстраивало то, как его товарищи отнеслись к дорогой для него задумке.— Вы не верите, что мы справимся с такой ношей?» — «Я просто не хотел бы обманываться сам и тем более вводить в заблуждение людей,— тихо ответил Конышев.— В любом случае мы не должны отрываться от реальной действительности! Я всегда боюсь, когда мы переоцениваем свои возможности. Я за трезвый и разумный расчет и против всякой шумихи, которая не раз приносила нам вред в недавнем прошлом».— «Наивные вы люди!— Инверов снова очутился посредине кабинета, размахивая руками, блестящая его лысина стала пунцовой.— Ну как вы не понимаете, что мы можем потерять счастливый билет на огромный выигрыш?.. И не ради нашего честолюбия я тревожусь, а ради большого дела, которое мояшт принести пользу не только нам, но и всей стране... Но пока мы будем тут гадать да раздумывать, эта идея может родиться в другой области, и мы останемся с носом!.. Подсчитать мы всегда сумеем — с нас же никто не собирается требовать чего-то фантастического, мы можем, если хотите, вчерне сделать некоторые подсчеты сейчас, но главное — застолбить! Застолбить, чтобы не уплыло в другие руки».