Литмир - Электронная Библиотека

—  Ленин был великим диалектиком, и умению быть гибкими в любой исторический отрезок мы и должны учиться именно у него! Я бы сказал; что...— Пробатов чуть помедлил, как бы тщательно взвешивая каждое слово,— диалектика была внутренним выражением его политического, его жизненного опыта, и нам, чтобы одолеть свои трудности, нужно постигать эту его удивительную способность быть стратегически и тактически точным в любой момент.— Иван Фомич победно оглянулся на Ма-жарова.— И я убежден, что, живи он сегодня, он одобрил бы наше стремление поднять одним рывком отсталые хозяйства. Верно, Константин Андреевич?

Он круто обернулся к Мажарову, и тот радостно кивнул ему.

—   Вот видишь, молодые силы поддерживают меня! — посмеиваясь, сказал Пробатов,— Я, по совести, рассчитывал, что твой воспитанник впряжется в работу потяжелее, весь район потянет, а его манит земля... Ну что ж, нам везде нужны толковые люди, и если в колхозах будут такие кадры, тогда и нам куда легче будет...— Он по-прежнему следил взглядом за Мажаровым, пока Константин не отодвинул в сторону стул и не подошел к кровати, на спинку которой опирался секретарь обкома.— Скажите, а что, если вам поработать парторгом в Черемшанке? Можете и свои агрономические пристрастия удовлетворить, и вместе с тем воз придется везти потяжелее... Согласны?

—  А как быть с Лузгиным?

—  Что значит: как быть с Лузгиным? — Пробатов нахмурился.— Мы жо не можем снимать его только потому, что он лично вам не по душе. Как показала проверка, он руку в колхозный амбар не запускает, не пьяница, а что груб и неуживчив — так вот и становитесь с ним рядом, будьте Фурмановым при Чапаеве!..

—  Куда мне до Фурманова, а сравнивать этого проходимца с Чапаевым — не обижайтесь, Иван Фомич,— это просто кощунственно!

—  Но и огульно охаивать человека, да когда он еще так старается, тоже, согласитесь, не дело. Мы от этого достаточно натерпелись в прошлом.— Пробатов сделал шаг навстречу, коснулся мажаровского плеча.—Что там ни говорите, а хозяин он неплохой. Или вы и это станете отрицать?

—  Да нет, хозяйство он, судя по всему, знает,—Константин помедлил.— Мне, по совести, даже все равно, кем я там стану работать. Но если я хоть в какой-то степени помогу людям понять, что они могут освободиться от таких деятелей, как Лузгин, то я буду считать, что выполнил свой долг и перед ними, и перед памятью отца. Надеюсь, Иван Фомич, что, если колхозники на предстоящем собрании снова прокатят Лузгина, вы тоже, думаю, не будете навязывать его силой?

—  Ни в коем случае! — почти торжественно пообещал Пробатов.— Значит, по рукам? Вот и отлично!.. Самое главное сейчас — это чтобы люди поверили в наше начинание, как в свое кровное, и мы своротим эту гору!..

Он нагнулся к Бахолдину, заглядывая в его глаза, накрыл растопыренной пятерней большой белой руки его маленький, как сморщенное яблоко, кулачок.

—  Не растравляй себя, Алексей. Забудь на время о  всех делах, набирайся силенок, поживи, как говорит один

знакомый врач, растительной жизнью. А за меня не беспокойся — не враг же я себе и не авантюрист какой-нибудь!..

Бахолдин ничего не ответил, лежал сосредоточенный и, казалось, отчужденный, глубокие тени копились под бровями, обнажившиеся виски были похожи на вмятины, резкие скулы, обтянутые желтой кожей, выдавались вперед. И, глядя на это изможденное болезнью лицо, Пробатов снова испытал легкий укор совести — ну зачем он затеял этот разговор со стариком, растревожил его своими заботами?

Однако стоило ему проститься и выйти на метельную улицу, как он сразу же освободился от чувства сострадания и жалости и думал о старике с раздражением и неприязнью, как о вполне здоровом человеке, способном кого угодно вывести из душевного равновесия, обидеть, задеть за живое. Не разобрался ни в чем как следует, не расспросил, а уж на тебе, навесил ярлык — «показуха»! Теперь Иван Фомич был уже недоволен, что пощадил старого друга и не высказал ему всего резко и прямо — в конце концов, нельзя идти на компромиссы и проявлять чуткость там, где дело касается принципов. Разве он виноват, что Алексей оказался глухим к тому, что настоятельно стучится в нынешний день и требует ясного ответа? Волевое решение, может быть, является тем единственным средством, которое спасет нас и даст возможность выпутаться из всех наших бед, из нищеты и отсталости. Нет,

тут не поможет никакое философствование на голом месте, а только огромное дело, с размахом, шумное и яркое, как праздник, и воля, собранная в кулак, готовая поднять всех и бросить в бой!.. Если это выручило нас в самые крутые моменты жизни, оно не подведет нас и теперь, когда мы стали умнее и сильнее. Люди, что ли, рядом с нами не те или мы разучились вести их за собой?..

Осенью сорок первого года он перебрасывал в Сибирь целый завод — гнал эшелон на Восток, сам ехал в теплушке, бегал на станциях за кипятком, обходил длинный состав, выслушивал жалобы и просьбы,—в каждом вагоне ютилось по две-три семьи, а то и больше, и весь поезд напоминал улицу, где в каждом доме плакали дети, ссорились старики и старухи, пели песни, гуляли. Через шесть дней, па рассвете, поезд остановился в открытой степи, кто-то протяжно закричал: «Вы-гру-жай-ся-а!» — разбудил людей. Они выглянули из вагонов, но не поверили, что им надо сходить здесь, молча глядели в ковыльную даль, подернутую легким туманом. Но оказалось, что кричали верно,— они приехали туда, куда надо, и поднялся гомон и гвалт, и пестрая толпа выгрузилась с домашним скарбом по обе стороны железнодорожной насыпи. Оп толкался среди людей, отдавал короткие распоряжения, сам напуганный и этой степью, и свалившейся на него ответственностью. К вечеру затихли ругань и крик, задымили костры, захлопали крыльями первые палатки, у походной кухни выстроилась очередь, и повариха отпускала каждому в алюминиевую чашку черпак горячей каши. Через два дня стали прибывать эшелоны с оборудованием, их тоже сгружали прямо на траву, под открытое небо, и, пока одни строили засыпные бараки-времянки, другие уже рыли котлован под первый цех, везли из ближнего карьера камень, воздвигали примитивную печь для обжига кирпича. Станки начали монтировать, когда еще не было стен, но скоро они стали подниматься от земли.

Приближалась зима, а люди будто не замечали подступающих холодов, работали день и ночь под стук движков, в дымном зареве прожекторов. Еще не было крыши, а рабочие уже встали к станкам, в теплых ватниках, шапках и валенках, и в первую же смену повалил густой снег — он сыпал сверху, кружился над головами людей, но они продолжали работать. Рабочие спали по три-четыре часа в сутки, валились с ног от смертельной усталости, казалось, нет силы, которая поднимет их и заставит снова выстоять у станка целую смену, но Пробатов, сам спавший не боль-

ше, чем все, знал, что можно жить на втором дыхании, и не удивлялся, когда заступала новая смена.

И вот уже поползли с конвейера серые туши первых снарядов, и на каждом снаряде известково белели надписи: «В подарок Гитлеру!», «Смерть фашистам!». Трепетало на ветру знамя, играл привезенный из далекого совхоза оркестр, люди обнимали друг друга, целовались, в глазах их стояли слезы... Разве такое забывается? И неужели куда-то могли уйти сила и вера? Почему их не брал в расчет Алексей Бахолдин? Или он был просто раздражен, обижен и подавлен тем, что не может принять участия в этом огромном, захватывающем воображение деле?.. Ведь многие переживали свой уход на пенсию болезненно. Что там ни говори, но если человек был в центре огромного коллектива, привык к мысли, что все нуждаются в его совете, то для него бездействие страшнее, чем любая болезнь. Одно сознание, что жизнь идет без твоего участия, что люди без труда нашли тебе замену, а может быть, даже и дела спорятся лучше, чем при тебе,— одно сознание этого отравно и мучительно. Как заполнить образовавшуюся вдруг пустоту, чем лгать, куда себя деть?..

Думать так о Бахолдине было удобно, но не убеждал ли он при этом лишь самого себя? Почему, несмотря на всю логичность и неотразимость своих доводов, он не чувствовал себя правым до конца?

21
{"b":"585397","o":1}