Мне, разумеется, хорошо известно, что большинство читателей жаждут быстрого развития событий, этакой повести — пробежки по горам и долам бытия, известно и то, какую неприязнь они испытывают к авторам, которые хватают их за рукав и начинают таскать взад-вперед по одному и тому же унылому коридору мысли, и все-таки я позволю себе еще несколько строк во время короткой передышки: удерживаться от пространных разглагольствований велит нам не только оглядка на других, но и оглядка на самих себя. Мы скучать не любим.
Вернемся, однако, в неторопливый поезд воспоминаний.
Итак, к вящей нашей радости, отец нашел золото, но, хотя и сам он и мы, в сущности, должны были бы ожидать этого со дня на день, находка застала нас чуть ли не врасплох.
Золото являло собою качественно новый трофей. Со всеми другими находками отец разделывался в два счета, на сей же раз возникли сложности. А ведь ему и впрямь случалось уже решать проблемы, которые по плечу далеко не каждому. Взять хотя бы истории с музыкантским бунчуком и поющим деревом.
Отец нашел музыкантский бунчук. Один-единственный, конечно. Я располагаю довольно-таки скудными данными, но все же склонен утверждать, что находка двух бунчуков сразу — большая редкость. Отец, во всяком случае, нашел один.
Чтобы обрисовать проблему, достаточно спросить: на что годится бунчук?
Отец решил это в мгновение ока. Он воткнул сей типично военный — ибо столь же роскошный, сколь и бесхитростный — инструмент в грядку с горохом и получил таким образом пугало весьма диковинное, но как нельзя более действенное. Именно в диковинности и заключался весь фокус. Дело в том, что едва крикливо раскрашенные конские хвосты воинственного инструмента зашевелились на ветру, как под ними незамедлительно собралась сгорающая от любопытства птичья стая.
Языкастый читатель возразит, что пугало-де предназначено вовсе не для этого, но его нетрудно угомонить: птицы устремили свои горящие надеждой взоры кверху, а потому им в голову не пришло заняться горошинами у себя под ногами, вдобавок история наша пока не окончена.
Так вот, когда чуть ли не все крылатые обитатели нашей округи, щебеча, сгрудились под конскими хвостами, отец вооружился рогаткой, взял горсть камешков и принялся стрелять… нет, не по сотне воробьев, разумеется, а по язычку металлофона, укрепленного на бунчуке, — причем с особым удовольствием метил в язычок, который, по его словам, звучал в до-диез миноре.
И можете мне поверить: те самые птицы, которым еще минуту назад было в высшей степени безразлично, что хвостам кое-чего недостает до живых лошадей — примерно так театральные зрители, привыкшие к современным декорациям, готовы принять нарисованный мелом маятник за настоящие напольные часы, — те же самые птицы, едва заслышав так называемый до-диез-минорный звук, прямо окаменели, как видно, задумались, пытаясь установить связь между конскими хвостами и так называемым до-диез-минорным звуком, потом решили, что это невозможно, и разлетелись кто куда.
Тогда-то и родился творческий лозунг, который я пронес через все свои произведения: конские хвосты и так называемые до-диез-минорные звуки, образно говоря, вещи несовместимые.
В другой раз отец нашел дырявую рыбачью сеть. Конечно, он мог бы зачинить ее и продать. Но на это ушло бы очень много времени, а время было ему нужно для поисков золота. Отец спрятал сеть в один из ящиков, где хранились всякие вещицы, покуда не нашедшие применения, и достал ее вновь, только когда случайно отыскал набор церковных колокольчиков.
На первый взгляд, церковные колокольчики выглядели у нас столь же неуместными, как и рыбачья сеть, и, отдельно взятые, действительно являлись таковыми. Их было двенадцать, двенадцать фарфоровых моделей недавно задействованного большого колокола; по нижнему краю у них бежала выпуклая надпись: «Услышьте глас мой и пробудитесь!»
Отец проверил звучание каждого колокольчика и двенадцать раз перечитал текст «Услышьте глас мой и пробудитесь!», к чему моя мать отнеслась бы спокойнее, не случись это за ужином. Отец достал из ящика рыбачью сеть, приладил к ней всю дюжину фарфоровых бубенцов, прислонил две лестницы к нашей большой яблоне сорта «боскоп», которая росла прямо возле дороги, являя собою зародыш столь популярной ныне идеи самообслуживания, и набросил поющую сеть на пышные ветки. Под вечер он взял палку для гольфа, тоже найденную случайно, вынес ее на веранду и поставил рядом с креслом — собственно говоря, это было отслужившее свой срок парикмахерское кресло, бог весть каким образом доставшееся отцу.
Описывая дальнейшие события той ночи, я хотел бы воспользоваться цитатой, то есть литературным приемом, который — как я на днях узнал из одной солидной лекции — становится тем правомернее, чем яснее мы видим, что весь окружающий нас мир уже облечен в слова.
(«Как это верно!» — крикнул я лектору в этом месте и теперь вновь повторяю: «Как это верно!», ибо если порядок вещей на нашей Земле чем-то и бросается в глаза, так это своей незыблемостью. Полеты на Луну, карибские инциденты и прочие капризы истории — это мелочи; когда речь идет об эстетических принципах, их можно спокойно опустить.)
В нашем конкретном случае все, что я хочу рассказать, уже сказано Людвигом ван Бетховеном и одним современным ему критиком по поводу Симфонии № 6 фа мажор, опус 68—«Пасторальной».
Само собой, тут не обойтись без пояснительных реплик с моей стороны, ибо надо полагать, что как Бетховен, так и критик, сочиняя и, соответственно, интерпретируя «Пасторальную», скорей всего имели в виду события, в деталях несколько отличные от тех, что разыгрались под нашей поющей яблоней. Итак, начнем.
Отец установил вертикально спинку парикмахерского кресла, поправил подголовник, чтобы сидеть было удобно, и устремил свой взор в вечерний сад Все было спокойно. «Никакие препоны и конфликты не омрачают наслаждения природой» (критик, в дальнейшем коротко именуемый «кр.»). Отец, однако, думал вовсе не о наслаждении природой и покуда оставался невозмутимо-бесстрастен. Но вот когда он услыхал на дороге осторожные шаги, стало возможно говорить о «пробуждении радостных чувств на лоне природы» (Бетховен, в дальнейшем из почтения так и именуемый Бетховеном). Выражаясь словами кр., мой отец услыхал «мягкую до-мажорную мелодию отрывистых нисходящих аккордов», а «в басах — четкий второй голос» и заключил отсюда, что к нашей обители приближается парочка — парочка, которую по соображениям практической краткости, а также ради намека на цитату мне хотелось бы впредь именовать Адамом и Евой.
Адам и Ева остановились напротив яблони и предались взаимным ласкам, правда совершенно в рамках приличия, — «в развитии темы нет драматических всплесков, скорее, здесь волной наплывают мечтательно-радостные чувства», пишет кр. Кто из двоих додумался лезть за нашими яблоками, теперь установить невозможно. Однако же точно установлено, что отец уловил двенадцатикратный призыв «Услышьте глас мой и пробудитесь!» и, прихватив палку для гольфа, в три прыжка, «без пауз, последовавших друг за другом» (кр.), очутился у забора и посчитался с парочкой. Бетховен, слегка приукрасив, назвал этот эпизод «веселым времяпрепровождением крестьян», тогда как кр., уже несколько четче, толкует о «теме, выдержанной в порхающе-легком стаккато с кокетливыми форшлагами», о «мощном, мужественном крестьянском танце» и о том, что «рука мастера простыми средствами необычайно наглядно живописала буйство стихии, громы и молнии стремительной летней грозы».
Знатоки природы, вероятно, отметят, что цитата несколько чопорна и громоздка по сравнению с реальными происшествиями; гармония, до той поры присущая повествованию, здесь утрачивается, если учесть, что яблоки сорта «боскоп» поспевают, когда гроз уже и в помине нет. Однако же на следующем и заключительном этапе между цитатой и событием вновь воцаряется редкостная гармония: наказанные воришки отправились восвояси, а отец опять уселся в парикмахерское кресло, исполненный «радостных и благодарных чувств после бури» (Бетховен).