— По-вашему, это не доброе дело? Приходит такая вот девка, с которой приключилась беда… ну, понимаете… и, ломая руки, умоляет ради Бога спасти ее, избавить от позора. Какое надо иметь жестокое сердце, чтоб не помочь ей. А в благодарность получаешь… Уже в четвертый раз меня сажают, а я, дура, по доброте своей все равно никому не могу отказать в помощи. Не смей, — она снова обернулась к сводне и показала на Тильду, — сравнивать нас. И с собой тоже…
Нина, собиравшаяся спросить повитуху, не оплачивалась ли ее доброта наличными, вскипела, как молоко на огне. Щеки ее вспыхнули, а глаза смотрели так остро, словно хотели насквозь пронзить противницу.
— Да уж, конечно, со мной тебя на сравнить, я-то ничего не сделала.
— Ха-ха! Слышали? Она ни в чем не виновата. — Повитуха повысила голос и, разыграв безграничное удивление, захихикала. — А не ты ли сбивала девушек с пути истинного?.. Ты б и собственную дочь… Ты…
Женщины подняли такой крик, что слов разобрать уже было нельзя. Вдруг окошечко в дверях отворилось и показалась Венера.
— Тише, бестии! В карцер захотели?
Сводня и повитуха разом умолкли. Арестантки боялись темного карцера, куда сажали на хлеб и воду. На плече у надзирательницы, нежно касаясь ее лица, сидела ухоженная, полосатая кошка, единственное существо, которое эта женщина любила и лелеяла. Она называла ее Персоной столь же просто и естественно, как арестанток — бабами и бестиями.
Нада подбежала к надзирательнице и потянула руки.
— Барыня, дайте нам кошечку! Персона, Персона, Персона!
Изнеженное животное вспрыгнуло на подоконник.
— Смотрите, бабы, за моей Персоной, головой за нее отвечаете! И накормить не забудьте.
И, закрыв окошечко, она отошла от камеры.
Тильда смотрела во все глаза. Кто из этих женщин мог бы быть ей опорой и поддержкой? Чаще всего она поглядывала на Зофию, которая, оторвавшись от книги, тоже временами бросала на нее взгляд. Эта девушка внушала ей наибольшее доверие.
Под вечер поступила еще одна новенькая, деревенская девушка Катица. Вид у нее был такой, словно она только что встала после тяжелой болезни: лишь на щеках еще сохранился слабый румянец. Она была одной из тех, кто приходит в город искать работы и счастья. Лицо ее дрожало от едва сдерживаемых рыданий.
Едва Катица перешагнула порог, как повитуха сверкнула глазами, вскочила с койки и, уперев руки в боки, двинулась прямо на нее.
— Попалась, птичка, а? — прошипела она, оглядываясь на дверь. — Услышал Господь мою молитву. Так-то ты отплатила мне за добро. Выдеру твои космы, глаза выцарапаю… Зачем ты меня выдала?
Катица тряслась как осиновый лист. Соблазнитель показал ей дорогу к повитухе, и был таков. Потом она попала в больницу. Ей обещали полное прощение, и она рассказала обо всем, выдав повитуху.
— Я… не хотела, — пролепетала в страхе девушка.
— Не хотела? Думала, меня одну посадят, а тебя отпустят, да? Видишь, мы обе здесь… Кабы знать, — с каждым словом Гедвика приходила во все большую ярость, — я б тебя с лестницы спустила… Оттаскала б за патлы… Вот тебе, вот!
И, залепив девушке пощечину, она вцепилась ей в волосы. Катица метнулась к выходу и забарабанила в дверь.
— Пустите! Пустите! — кричала она. — Я не хочу здесь оставаться!
Адель оттащила ее от двери.
— Ты что, рехнулась? — сказала она и обратилась к повитухе: — Хватит с нее!
В оконце показалась Венера.
— Чего расшумелись? Что случилось?
— Ничего, — ответила Адель, с жаром лаская Персону. — Новенькая хочет на волю. Говорит, не хочет здесь оставаться… Кис-кис-кис!
Надзирательница пронзила Катицу строгим взглядом, и оконце закрылось. Адель высунула язык и дернула кошку за хвост.
— Несчастная! — шипела повитуха, глядя на Катицу. — Ты у меня еще попляшешь!
Тильда сидела на койке, сгорбившись и спрятав лицо в ладони. Все у нее внутри сжалось, в голове была пустота.
7
Дни в тюрьме тянулись, похожие один на другой. Воздух был пропитан запахом плесени, пота, испражнений и тухлой пищи. Повитуха ссорилась со сводней, женщины валялись на койках, слонялись по камере, болтали, смеялись сальным смехом. И так с утра до обеда, и с обеда до вечера. Вечером арестантки стелили себе постели, ложились, не сразу затихали, спали беспокойно, часто просыпались и тяжело вздыхали.
Каждая из женщин — когда мирно, когда горячо — раскрывала товаркам горькие страницы своей жизни. Каждая из них принесла с собой в тюрьму большую беду, сближавшую ее с такими же горемыками.
Сюда, за тюремные стены, точно в выгребную яму, стекался весь уличный смрад и грех. Слова, приоткрывавшие темные глубины человеческой души, были обнаженными и беспощадными, чуждыми стыда и приличия.
Снизу, со второго этажа, неслись смех и крик арестантов-мужчин. Крошечным огрызком карандаша, который тщательно прятали от надзирательниц, Нада нацарапала на клочке бумаги несколько слов. Адель стояла на посту у двери. Нада трижды ударила в пол ножкой железной койки — знак, понятный всем заключенным. Потом привязала листок к длинной нитке и спустила его в окошко. Через некоторое время на той же нитке она подняла спички и сигарету, и все курильщицы сделали по нескольку затяжек.
Как-то раз сигарета оказалась обернутой в листок, на котором было написано:
Нада ответила:
С того дня между молодыми людьми, никогда друг друга не видевшими, завязалась оживленная переписка. Однажды надзирательница застала Наду у окна и на пять суток засадила ее в карцер. Вернулась Нада бледная и осунувшаяся и тут же бросилась на кровать. «Мой он, мы поженимся! — восклицала она сквозь рыдания. — Он вор, я гулящая, чем не пара!»
Успокоившись, она ударила в пол ножкой кровати и настрочила послание:
«Пять дней просидела в карцере, теперь ты мне ближе в тысячу раз. Нада».
От этой необычной любви двух узников в камере повеяло чем-то нежным, ласкающим душу. Никто не сомневался, что влюбленные в самом деле встретятся на свободе. Даже Адель, которая вначале смеялась над ними, стала относиться к их роману серьезно.
У Тильды открывались глаза на жизнь. Иногда, когда в камере ссорились или сквернословили, по телу ее пробегал холодок; слова комиссара об исправлении казались ей злой насмешкой. Многого она еще не понимала, но всем своим существом угадывала, сколько грязи и низости таится на дне жизни.
Ее тянуло к Зофии, умевшей говорить так складно и приветливо, но девушка была чересчур замкнута, и Тильда ее боялась. Как-то Тильда спросила ее:
— А как у других?
— В других камерах? Не рвись туда! Мы «благородные».
И губы Зофии тронула многозначительная улыбка.
Тильда задумалась и посмотрела на заплаканную Катицу, которая с утра до вечера сидела на койке, вспоминая суровую красоту родного края, укрытые среди скал и сосен деревни, горестное лицо матери и временами бросая испуганные взгляды на повитуху, перед которой все еще трепетала. Потом взгляд Тильды перешел на заключенную по кличке Кума. Кума постоянно жевала сухие корки и не переставая молилась в своем углу. Эти три женщины — Зофия, Катица и Кума — нравились ей; на них ей хотелось опереться. Однако ей казалось, что в глазах Кумы нет-нет да и мелькнет что-то лисье.
— Кто она такая? — тихо спросила Тильда Зофию, слегка скосив глаза на Куму. — За что здесь?
У старухи были зоркие глаза и острый слух, она все видела и слышала. Не успела Зофия и рот открыть, как она выплюнула на ладонь обмусоленную корку и заговорила.
— Я? — Она выставила свой единственный зуб, который, точно тупой гвоздь, упирался в нижнюю губу. — Я? Почему Иисус Христос терпел муки на кресте? Из-за злых жидов. Почему я страдаю здесь ни за что ни про что? Из-за злых людей и их мерзких языков. Но ударит трехзубая молния, яко железные вилы, и покарает их. Люди грешат, потом, устыдившись своих грехов, хотят скрыть их от глаз людских. Одни делают, как она вон, Катица, которая теперь плачет, другие поступают, как ты… а третьи приносят ребенка ко мне. Кума, вот деньги, смотри за маленьким, корми его, будь ему сестрой и матерью. Никто не платил мне столько, сколько должны платить добрые христиане. Денег давали на год или два, а потом начисто забывали о бедняжке. А он заболеет да умрет… Бог мне свидетель: зачахнет, заболеет и помрет… Да разве я ему мать, разве я его родила, чтоб выхаживать? Мне его оплакивать? А мать вдруг вспомнит про свое дитя через полгода после его смерти, является ко мне и требует ребеночка. А как я его верну? Лежит он на погосте, в поминальные списки внесен, не съела я его. Подали на меня в суд — нашли-де дома пятерых детей, привязанных к зыбке, к скамье, к столу, и кошку с ними, меня же не доискались. Что ж, я правду не таю — работала в поле, мне тоже на что-нибудь жить надо. Говорят, я их на тот свет отправляла…