Я тогда очень легко знакомилась с девочками, но многие знакомства были недолгими. Девочки приглашали к себе домой или заходили ко мне.
Как-то я читала афишу около филиала Большого. Со мной заговорила (возможно, она высмотрела меня раньше) девушка с русыми волосами, мягкими чертами лица, светло-серыми, водянистыми, чуть навыкате глазами и скверной кожей лица, напомнившей мне Зойку Рунову. Эту девушку звали Нонна, и она тоже была поклонницей Лемешева. Вместе с ней уже «ходила за Лемешевым» миниатюрная Тося — все у нее было маленькое: рост, ноги, руки, черты лица. Тося училась на первом курсе редакторского факультета Полиграфического института, и ее интересы не сосредоточивались на одном Лемешеве. А Нонна работала в банке. К нам присоединились еще Клава и две Лиды.
У Клавы были желтая кожа и очень темные и прямые волосы, она медленно двигалась (у нее было больное сердце), говорила всегда ласково, уклончиво и со смехом и скрывала, где работает. Года через полтора она сказала, что может слушать телефонные разговоры Лемешева. И она пересказывала (не все, конечно) эти разговоры, чаще всего с другом Лемешева, драматическим тенором Ханаевым[177], тоже певцом Большого театра. То, что она рассказывала, было бы невозможно придумать, не потому, что там были какие-то тайны или необычайные вещи, а потому, что подробности были очень живыми в их банальности, таких не придумаешь. Но мы не верили, не могли поверить Клаве, такому ее королевскому преимуществу не только над нами, но и над всеми поклонницами Лемешева. И вот однажды я разговаривала по телефону с Нонной, как вдруг мы обе услыхали голос и смех Клавы, она обратилась к нам и повторила несколько фраз, которые мы только что сказали.
Лида была довольно плотным четырехугольным существом, очевидно, наделенным природным флегматичным добродушием; она никогда не повышала голоса, да и вообще не выражала никаких своих чувств или выражала их минимально, в отличие от всех нас. Она была железнодорожной проводницей, должность чрезвычайно выгодная в то время, и нужды не знала. Если Клава своей ласковой хитрецой смягчала мою нервность, Лида вносила успокоение, какое вносят большие, спокойные и безопасные животные, когда живут рядом с вами.
Среди поклонниц Лемешева были такие, которые круглые сутки дежурили около его дома. Бедный Лемешев! Если он куда-нибудь ехал, они брали такси и ехали за ним. Если он шел пешком, они шли сзади на некотором расстоянии. Они позволяли себе говорить гадости его женам и даже поколачивать их. Эти поклонницы не подпускали никого к Лемешеву и били тех, кто пытался приблизиться к нему.
Мы и не пытались. Большую часть свободного времени мы проводили, ходя взад и вперед по улице Горького, от Художественного театра до места, где жил Лемешев, а жил он во втором доме от Тверского бульвара. Его балкон выходил на улицу. Мы надеялись увидеть Лемешева, но ходили по противоположной стороне, где Елисеевский магазин, потому что боялись главных поклонниц. Несколько раз за все время нашего хождения Лемешев выходил из-под арки своего дома и шел вниз по улице, а за ним шли двумя короткими шеренгами несколько поклонниц. Но для меня в этом не было никакой радости, потому что моими близорукими глазами я не могла даже различить лицо кумира. Я пишу об этом иронично и весело, но тогда относилась ко всему этому серьезно и страстно.
Наша жизнь была убога и скудна. Электричество лимитировали, мы ограничивались слабыми лампочками и не включали плитку. Ванной пользоваться было нельзя. И ели мало. Люкина тетка Зина говорила: «Я бы хотела съесть хлеба, сколько захочу, белого, ладно, пусть черного — бородинского».
Я уже сказала, что это были самые голодные месяцы в моей жизни. Что бы я ни делала, кем бы и чем бы ни увлекалась, я все время хотела есть. И мне было холодно. Даже когда я согревалась, холод не уходил совсем. Только на мгновения я могла забывать о нем. И почти в самый разгар голода я сделала рыцарскую глупость: продавщица ошиблась, по талону на 100 грамм черного хлеба она стала взвешивать мне целый килограмм, и я не взяла этот хлеб, поправила ее, гордясь своей честностью. Дома Мария Федоровна, тоже голодная, с отчаянием и укоризной покачала головой: «Ну, Женя». Я себе этого простить не могу. Продавщицы так нас обвешивали, обворовывали заметно, нагло.
Я стала бывать у Зары дома. Они жили на Полянке, на первом этаже, окна начинались низко, на уровне пояса проходивших мимо людей, но прохожих почти не было тогда. В квартире тоже было пусто, то ли у них не было соседей, то ли они уехали. У них было две комнаты, но я заходила только в одну, выходившую на Полянку, и никогда в заднюю, где они обедали. Родители Зары были врачами, обоих мобилизовали, и они разъезжали (отец, во всяком случае) между фронтом и Москвой. Очевидно, родители Зары являлись (по крайней мере, когда она у них родилась) передовыми советскими людьми, потому что ее полное имя было Зарница. Отец Зары был деспотичный, суровый человек, Зара его боялась, а я видела его раз или два. С матерью я встречалась чаще. Когда они обедали, я ждала Зару в другой комнате, почти не обставленной, почти без мебели, темноватой даже днем, из-за по-старинному маленьких окон (у нас всю войну было электричество, потому что улица Герцена и Кремль обслуживались одной электростанцией, а на Полянке по нескольку месяцев сидели с коптилками), и холодной, как все в ту зиму. Когда они ели, мне выносили на блюдце немного кислой капусты (у них была ее бочка), и я ее съедала, хотя в желудке от нее возникало какое-то раздражение и она ничуть не насыщала. Ничего другого мне не предлагали, но однажды Зара сказала с шутливым торжеством: «У нас сегодня гусь» (отец привез из какой-то деревни, возвращаясь с фронта). Она, по-видимому, хотела меня угостить, и я стала ждать. Пахло жареным гусем, и мой голодный желудок сжимался и выворачивался и готов был ликовать. И вот Зарина мать выносит блюдце с той же капустой. Как мне сцепило желудок, и какое разочарование я почувствовала.
Но я съедала довески хлеба. Они, наверно, хорошо питались, потому что Заре было лень ходить за хлебом, и она посылала меня. Булочная была близко, днем там никого не было, и по дороге я съедала довески. Я чувствовала свое унижение, но не могла удержаться и врала (каждый раз!), что довесков не было, и Зара как будто мне верила. Но один раз довесок был очень большой, в четверть основного куска, и я его съела. Зара сказала иронически: «Гм». Летом следующего года Зара дала мне талоны (очевидно, им они не были нужны) в столовую при ресторане «Савой» на Пушечной улице, около площади Дзержинского. И я туда ходила с этими талонами и ела суп из крапивы, который заполнял ненадолго желудок, а в этом супе попадался маленький шарик, комочек, в котором рот сразу чувствовал настоящую еду — то была мука заправки. А на второе бывала селедка с какой-нибудь кашей на воде, а потом чай с сахарином, и на том спасибо.
Я пишу «дружеские отношения с Зарой», но это я захотела с ней познакомиться и сделала ее своим другом, так, по крайней мере, мне казалось. Но у Зары была настоящая подруга, которую звали Вера. Она, кажется, была сирота, но ее жених — лейтенант, находившийся на фронте, оставил ей так называемый «аттестат», по которому она покупала много продуктов. Зара намекала, что там отношения были развиты до конца.
Наверно, за глаза Зара и ее мать жалели меня, раз отдали талоны. Но я не понимала, что Зара не совсем бескорыстно подкармливает меня. Когда еще осенью мы с ней ходили в театр и она зашла за мной, Мария Федоровна сказала мне: «Она по сравнению с тобой домработница». Возможно, так и было. Я в своем синем, с белой шелковой вставкой, платье была, наверно, элегантнее Зары, толстой, ходившей так, как часто ходят люди с толстыми ляжками — с несходящимися икрами, немного вперевалку — и в пестром крепдешиновом платье. Я, наверно, была аристократичнее, но чувствовала, что Зара имеет передо мной преимущество: у нее был Игорь. Игорь, который был в армии, но где-то совсем рядом с Москвой и на постоянном месте, и она к нему ездила, а родителям говорила, что бывает у меня или ходит куда-то со мной. От нее я узнала, что влюбленные не только целуются, но что он ее «лапает». Я не понимала, какое в этом может быть удовольствие.