Литмир - Электронная Библиотека

Однажды утром я увидела у бабушки на носу капельку крови и сказала: «Бабушка, у тебя на носу кровь». Бабушка не поверила и ответила, смеясь: «Ты обманываешь меня, сегодня первое апреля». Вряд ли я знала, что в этот день было первое апреля, и я услышала в первый раз, что первое апреля — день обманов. Я настаивала на своем, бабушка встала, посмотрела в зеркало, убедилась, что я ее не обманываю, и удивилась, что я заметила этот крошечный красный шарик. Для меня же капля крови на лице бабушки стала симптомом ее болезни, а потом вспоминалась как предвестник ее смерти. В том апреле мне исполнилось пять лет.

Бабушка, мама, дядя Ма вели между собой взрослые разговоры. Мария Федоровна же начала мне рассказывать о недетских вещах, видимо, она не могла не говорить, раз рассказывала об этом трехлетнему ребенку. Я представляла себе прошлое по рассказам Марии Федоровны: революция — это слово было у всех на устах — была не так уж давно (что соответствовало действительности, революция была старше меня на девять лет), а до революции было Временное правительство, вот оно-то было бесконечно долго, потому что до него был царь, а царь — персонаж сказок, сказки же связаны с очень давними временами, так как уже давно ничего похожего на сказки не происходит. Правда, Мария Федоровна уже жила во время царя, значит, эта «давность» соизмерялась с ее старостью или ее старость соизмерялась с этой «давностью».

Мои взрослые, когда настало время, «уплотнились»[5], поселив в одной комнате сестру бабушки, тетю Эмму с сыном, моим двоюродным дядей Ю, и их удивляло, что с ней, родственницей, возникают ссоры. До меня в квартире жил милиционер. Мама мне про него сказала только то, что он жил в этой квартире и от него, слава богу, избавились, а через несколько лет после маминой смерти я нашла постановление суда, в котором говорилось, что милиционера выселяют за то, что он буйствовал, пьяный, бегал за моей мамой и кричал: «Убью слепую жидовку!» Но мама не рассказала мне об этом, она меня щадила всегда, до последнего дня своей жизни.

Больным местом для моих взрослых была ванная. Тогда считалось еще, что кухня — место, где орудует прислуга, а уборная и ванная — придаток спальни, где чужим людям не место, как им не место в наших постелях. Ванная была проходной комнатой между коридором и комнатой дяди Ма; из комнаты дяди Ма была еще дверь в самую большую комнату в квартире, бывшую гостиную, теперь комнату Вишневских (ранее там жил милиционер), эта дверь была, разумеется, наглухо заколочена, и мои взрослые, не пуская соседей в ванную, аргументировали это тем, что дядя Ма не сможет проходить к себе в комнату, если ванной будут пользоваться посторонние люди.

Однажды бабушка, мама и дядя Ма вернулись домой разгоряченные и обиженные, они громко обсуждали что-то. Я поняла, что это от кого-то поражение и перед кем-то отступление, и страх, что это повторится, остался во мне навсегда. А когда осенью я вернулась с дачи в Москву, в ванной уже стояла деревянная перегородка (еще до отъезда на дачу были тяжелые шаги в коридоре, падение досок на пол, грубые голоса). Доски были выкрашены в грязно-красный цвет, а краска была неровной, бугристой: то ли краска была плохая, то ли доски плохо оструганы, — в квартире еще ничего не было настолько безобразного.

Через десять — двадцать лет после этого события я считала бы, что они поступают несправедливо по отношению к ближнему, которого следует любить, как самого себя, но все же я никак не могу осудить моих взрослых за их неудачные попытки защитить домашнюю жизнь от вторжения чужих, чуждых и враждебных людей. Бедные! Они старались сохранить достоинство дома, как будто были виновны в его падении. Мама понимала, что на многое надо махнуть рукой, но и она не могла приспособиться к тому, что нужно удовлетвориться своей норой-комнатой, а прочее — ничье, и мы держали вешалку в передней для пальто и калош, и пол в передней и коридоре натирался за наш счет до смерти мамы.

На углу проезда Художественного театра и Дмитровки находился магазин. Его витрина была расположена низко, стекло начиналось у моих глаз. В витрине стоял аквариум с зеленой водой, освещенной лампами. Мария Федоровна сказала, что в аквариуме не вода, а спирт. В этой жидкости колыхались (или мне казалось, что колыхались?) мягкие лоскуты плоти — стенки животов и грудок выпотрошенного тройного младенца: три круглые безволосые головки наклонены вниз, подбородком к груди, три тельца срослись и вскрыты, были еще короткие ручки и ножки, все в зеленой воде. Перед витриной всегда стояли люди. Мы редко бывали в этой стороне: Мария Федоровна не позволяла мне долго стоять у витрины, и я не могла как следует рассмотреть это чудо. А мне как будто нужно было выплюнуть что-то, когда я глядела на эти неровные лоскуты тела, на склоненные головки с чуть обозначенными, бесцветными личиками, и хотелось дойти до предела тошнотворности.

Мария Федоровна принялась за меня, а я была податливее мокрой глины. Какой была бы моя жизнь, если бы бабушка не умерла так рано? Мария Федоровна хотела мне добра, но одновременно стремилась доказать бабушке, что ее способы воспитания неправильны. Она ввела для меня солдатскую дисциплину и грубую пищу.

Мне вполне понятно, что у Марии Федоровны был кавалерийский идеал мужчины: «разрез до талии и голубое дно», — говорила она (о шинели и фуражке), но почему она стала приспосабливать, подгонять меня под этот идеал? Может быть, она жалела, что не родилась мужчиной или что у нее нет сына (она была бездетной)? Или я была для нее забавным зверьком, а не маленькой девочкой, которую надо наряжать и украшать, какой я была для бабушки?

Мамина портниха Марта Григорьевна шила мне теплые штаны из красной бумазеи, чтобы в них гулять. Мария Федоровна убедила бабушку сделать штаны в форме кавалерийских галифе. Марта Григорьевна приделала в части, облегающей ногу от колена книзу, огромное количество петель и пришила соответствующее количество пуговиц, которые приходилось застегивать перед прогулкой. Ярко-красное вздутие в верхней части штанов, выглядывавшее из-под пальтишка, и нижняя часть с пуговицами производили, наверно, нелепое впечатление. Не знаю, поняла ли Мария Федоровна свою ошибку (она сердилась, застегивая пуговицы), но она внушала мне, что штаны замечательны. Ей нравилось, что на меня смотрели, когда мы гуляли по Тверскому бульвару. А у меня гордость омрачалась смущением: мне нравилось, что на меня смотрят, выделяют среди других, но я чувствовала не восхищение, а любопытство и неодобрение во взглядах смотревших, и лучше было бы, если бы они совсем не смотрели. Бабушка ничего не говорила при мне про штаны, но видно было, что она недовольна.

Однажды утром перед гуляньем я обнаружила в красных галифе дырку и, заинтересовавшись, сунула в нее палец. Мария Федоровна увидела дыру во время прогулки. Она обвинила меня в том, что я не сказала ей про дыру раньше, да еще и расширила ее, сказала, что я ей больше не нужна, и перестала со мной разговаривать, отвечая сухо и холодно «да» и «нет». Я чувствовала себя виноватой, хотя не знала за собой вины. Я не знала, что нужно сказать про дыру, и я не увеличивала ее нарочно, у меня не было злого намерения, а Мария Федоровна не верила мне. Боль разрывала мне сердце, я рыдала — в первый раз в жизни: это не был детский рев — и не могла остановиться. Бабушка сказала мне, что нужно просить прощения, и сама просила за меня. Мария Федоровна простила только на словах, для бабушки, а наедине со мной продолжала быть каменной еще долго (я думаю, что ее злила неудача со штанами). Эти штаны на меня больше не надевали, что для бабушки было, наверно, большим облегчением.

До той поры у меня бывали, разумеется, огорчения, но я не знала, что такое страдание; огорчения проходили, не оставляя следа. Может быть, и это страдание забылось бы, если бы Мария Федоровна в дальнейшем время от времени не отлучала меня от себя или если бы бабушка осталась жива и стояла между мной и Марией Федоровной. Если бы бабушка была жива, полюбила ли бы я ее так, как полюбила Марию Федоровну? Или я бы пренебрегала слегка ею, как балованные дети пренебрегают теми, в чьей любви они уверены? И почему я отдалась страданию, почему у меня не возникли сопротивление и нелюбовь к Марии Федоровне, почему я не прибегла к защите бабушки?

вернуться

5

В 1920–1930-х гг. в связи с нехваткой площадей для жилья в СССР (главным образом в Москве и Ленинграде) существовала практика так называемого уплотнения, когда в квартиру к семье подселяли других жильцов. Для предотвращения возможных конфликтов нередко практиковалось «самоуплотнение», когда жильцы подселяли к себе родственников или знакомых.

4
{"b":"584104","o":1}