Иностранные дети, может быть, не были удалены с Тверского бульвара, но они были удалены из моей жизни. Между тем и в Москве, и на даче у меня появились товарищи для игр. Мария Федоровна сначала приглашала играть обоих детей Березиных, но скоро Олег был изгнан. Он поджег спичкой целлулоидную куклу по имени Том. Целлулоид страшно завонял, и от этого казалось, что Тому больно. У бедняги сгорели ноги. Прибежавшая Мария Федоровна сказала Олегу, чтобы он больше не приходил к нам (но когда он сломал руку и дома у них никого не было, она отвела его в поликлинику, а я причислила его к числу героев, так как, сломав руку, он не потерял сознание от боли). Олег все делал и говорил с ухмылкой, как будто над всем издевался, и я не жалела о его удалении. Таня была послушная, не грубая и не шаловливая девочка, мы с ней играли каждый день, что было удобно и для Марии Федоровны, и для Таниной тети Саши. Таня рисовала, читала и училась у нас и ходила с нами гулять. Мария Федоровна говорила о Тане: «Ее об лед не расшибешь» — с завистью и некоторым презрением, отделяя Танино здоровье сорной травы от моего болезненного аристократизма и от Золиной красоты, тоже подверженной недугам.
На сохранившейся фотографии Олег имеет невзрачный, худосочный вид с его узким лицом, острым носом, длинной, тощей шеей, вылезающей из жалкой рубашонки, с не украшавшими лицо прямыми волосами. В Тане же нет ничего красивого, что бросалось бы в глаза. Красивой девочкой была Золя: румяная, с правильными чертами лица, с серо-голубыми глазами под темными, длинными бровями, с темными, красиво вьющимися волосами. У Тани было широкое личико, и на нем все маленькое: глаза, задавленные скулами, со светлыми, совсем незаметными ресницами и бровями, носик-пуговка, рот, оттопыренные ушки. Я тогда не видела, что маленькая голова хорошо поставлена на длинной, не тощей, как у Олега, а тонкой шейке, что торчащие детские ключицы правильно горизонтальны и что черты лица невыразительны и миловидны — по моим представлениям, залог будущей привлекательности. Я смотрела на нее без того удивления, которое у меня вызывала красота.
Мои взрослые считали, что пять или шесть лет — слишком ранний возраст для посещения театра. Мама ходила изредка в кино, не считая его, по-видимому, настоящим искусством. Мария Федоровна кино не любила, как ненужное новшество. Мама считала, что зрелища должны быть редкими, чтобы впечатления у ребенка были сильными, — про меня можно было бы сказать: чтобы защитить ребенка от слишком сильных впечатлений. Но кино произвело на меня неопределенное впечатление, отчасти потому, что я ничего не поняла в первом увиденном фильме «Карл Бруннер»[20] (о мальчике-антифашисте), и не только из-за непривычного способа повествования, но и потому, что плохо видела, так как Мария Федоровна, считавшая, что близко к экрану сидеть вредно, и не понимавшая, что у меня близорукие глаза, взяла билеты в один из последних рядов. Второй фильм, «Каштанка»[21], удивил меня несоответствием не только сюжету, но и тону известного мне рассказа. Вместо мальчика был молодой человек, подросток, и это была не история собаки Каштанки, а история поисков собаки этим подростком, экспрессионистски идущим навстречу страданию, — везде его били и выталкивали за дверь, и лицо его искажалось, и глаза расширялись, наполняясь ужасом (фильм был немой). В фильме были, в частности, пьяные мужчины и какие-то размашистые женщины, что вызвало неудовольствие Марии Федоровны.
А Танин отец Владимир Михайлович водил своих детей на «Снегурочку»[22] в Большой театр, и они смотрели фильмы с Чарли Чаплином. Таня без конца показывала мне, как ходит Чарли Чаплин мелкими шажками и как махали крыльями птицы в «Снегурочке». Она также говорила: «Горрошина, горрошина, какая ты хоррошая», так как слушала по радио передачу про горошину. Таня употребляла слово «покуда» — у нас в семье говорили «пока», и для меня это было характерное ее отличие.
Я не умела, как Таня, показывать, я не пыталась рассказать о своих впечатлениях, понимая, что не могу выразить то, что во мне, но, если мне что-то очень нравилось, я чувствовала, что сияю, и моим взрослым это было заметно.
Мы с Марией Федоровной часто веселились. Мы смеялись — чему, каким шуткам или ситуациям? — я бегала по комнате, прыгала на колени к Марии Федоровне, мы обнимались, я отбегала и падала на кровать, болтая ногами…
…Зимой мне было холодно под байковым одеялом, я поджимала колени к подбородку, чтобы согреться, и только убедившись, что у меня ноги как лед, или когда в большие морозы в комнате было особенно холодно, Мария Федоровна покрывала мои ноги в придачу к стеганому одеяльцу еще шерстяным платком.
…Летом Мария Федоровна делала мне обтиранья соленой водой. Мне сказали, что это нужно, так как я нервная и часто плачу. Нервной я, по-видимому, была, но плакала, по-моему, совсем немного… Я стояла на табуретке на полотенце, а Мария Федоровна обмакивала мохнатую рукавичку в воду и проводила ею по мне, начиная с шеи и рук и кончая ступнями. Вода в первые дни была тепловатая и с каждым днем делалась все холоднее. В конце Мария Федоровна вытирала меня полотенцем, целовала в грудь, или живот, или спину, и я одевалась. Холод был мучителен, но у Марии Федоровны я не знала, что такое не слушаться старших, и сама стремилась к героизму и стоически переносила боль: я не кричала, а плакала молча.
Таня проявляла большие способности, чем я, к рукоделию — шитью и вязанью, которым нас обучала Мария Федоровна (а Таню еще отдельно тетя Саша), и к рисованию. Ей даже пришло в голову изображать жизнь нашей квартиры, превратив людей в мышей. Таня была и менее беспомощна в жизни. Один раз дома я бросила мяч так неудачно, что он ударился о стол, качнул кувшин с кипяченой водой, и вода пролилась на клеенку. Я оцепенела, представляя, что мне за это будет, а Таня схватила тряпку, ловко собрала воду с клеенки и выжала в горшок с цветком. Я боялась, что Мария Федоровна заметит, что тряпка мокрая и в кувшине мало воды, но этого не произошло, а я ничего ей не сказала и усомнилась в ее всеведении.
Таня превосходила меня в физических упражнениях. Она легко делала шпагат, а я не могла сделать до конца, поэтому Мария Федоровна запретила мне это занятие. Таня также кувыркалась без всяких усилий, а я ставила голову на макушку, упиралась макушкой в диван и дальше никак. Меня научила Мария Евгеньевна; она подогнула мою голову одной рукой, так что я коснулась затылком сиденья дивана, а другой подняла меня за бедра, и я плавно перекувырнулась. В этот же день я кувыркалась и с колен и со всего роста, пружины бедного дивана только стонали, и так же было в последующие дни.
На даче еще большей страстью стало лазанье на деревья. На деревья, ветки у которых начинались с самого низа, я лазила бойко, и упражнять себя приходилось только в лазании по голому стволу. У забора с той стороны, где была крокетная площадка, росли три дубка и ольха с гладкой корой. У всех деревцев были тонкие стволы, но только ольха разветвлялась так низко, что я могла дотянуться до развилины. И, цепляясь за нее, я лезла по стволу, обхватив его ногами. Потом я научилась влезать и на остальные деревья.
На нашей стороне, прямо напротив нашего балкончика, росла большая ель. Ветви начинались у нее от самой земли. Я залезала на нее высоко, выше нашего балкона, почти наравне с крышей. Один раз, одна на дереве, я поднялась выше, чем обычно. Ствол там был уже тонкий и слабо раскачивался, то ли под моей тяжестью, то ли от ветра, и между ветками было много воздуха, свежего, чистого и вольного, он обвевал меня. Но мне стало страшно, что ствол обломится, и я спустилась немного ниже, туда, где чувствовала себя в безопасности и где у меня было привязано за четыре конца красное с синим кукольное одеяльце, связанное из шерсти Марией Федоровной. На одеяльце я укладывала приносимых на елку маленьких мишку или куколку, и там же лежали разные сокровища: шишечки и тому подобное. Мама, приехав на дачу и выйдя на балкон, увидала меня высоко на елке и закричала странным голосом: «Слезай, сейчас же слезай!» Но лазить мне не было запрещено, я только обещала быть осторожной. Я ходила, испачканная смолой, и Мария Федоровна меня не бранила, только ворчала, что смола не отмывается.