— Конечно. Привыкну к тебе, теперешней. И выпаду из разряда мужчин, тебя раздражающих. Мужчин, раздевающих тебя взглядами. Но сейчас я — как они.
— У тебя это как-то по-другому получается. Ты ко мне стремишься не для того, чтобы изнасиловать, получить удовольствие, оставить во мне сперму, а потом подумать, что ты супермен, перед которым я не устояла. Ты смотришь и думаешь, а есть ли у этой красивой куколки, у этой великолепной формы, еще и содержание? Ты смотришь и думаешь, захочется ли тебе со мной общаться, после того как твоя сперма…
— Тебе нравиться произносить это слово, да?
— Если бы ты знал, что у меня в голове… — обезоруживающе засмеялась
— Представляю! Магнитофоны, наверное, сняться?
— Да! Часто! — посмотрела изумленно. — А что это означает?
— Магнитофон — это символ секса, полового отношения.
— Ты смеешься?!
— Да нет. Тебе же сниться, как в него вставляют кассету. Вставляют и вынимают, вставляют и вынимают.
— Да… — заулыбалась, прижавшись ко мне. — Я даже удивлялась, что сняться именно кассетные магнитофоны. Ведь их сейчас нигде нет, одни дисковые…
Сказав, Наталья отстранилась и внимательно посмотрела в глаза.
Уже минуту мне было не по себе.
В паху ныл противный «мальчик», требовавший сладкого, сладкого, сладкого. «Хочу! Хочу! Хочу!» — скулил он, пытаясь вырваться на волю,
Я, выведенный им из себя, едва сдерживался, чтобы не опрокинуть девушку на пол, сорвать с нее одежды (она по-прежнему была в моих).
Я знал, что она этого хочет. Бессознательно хочет.
Она желает, чтобы я вошел в нее, порвал, наконец, эту ненавистную плеву и кончил в самой глубине влагалища, предварительно расплавив его трением.
Потом она хотела бы попробовать главного героя на вкус. Она читала в женских журналах, как ужасно это впечатляет, как дуреешь от этого, и как дуреет герой.
Она этого хотела… Но эти чертовы телекамеры, а скорее привычка держаться до конца, вернули ее к образу Адели.
— Да, Адель не любит меня, завидует, — вздохнула она, краем глаза смотря, как съеживается под плавками отвергнутый «герой». — Но все это так по-человечески. Она добрая, в бога верит, нищим подает, и вообще всем помогает. Я не верю, что это она…
— Однако мы здесь, хочешь ты в это верить или не хочешь. Они поговорили, поговорили и решили развлечься по-древнеримски.
— Как это по-древнеримски?
Сказать, что в меня вселилось лихо, значит, ничего не сказать. «Ну, держись, девочка!», — подумал я и применил известный приручающий прием, соль которого в том, что сначала подопечного пугают до смерти, а потом великодушно берут под защиту.
— В древнем Риме, особенно при Нероне, любили устраивать театральные представления на мифологические темы, — стал я говорить монотонно. — В этих представлениях лицедеев — ими назначались преступники или преследуемые христиане — заставляли исполнять роли людей, гибнущих или страдающих по ходу действия, и те гибли и страдали по-настоящему. Например, играя Орфея, они раздирались медведями; играя Сцеволу, сжигали себе руку; играя мужей Данид, убивались ими. Обнаженную христианку Дирцею привязали ее же волосами к рогам бешеного быка, и он ее растерзал, как Фарнезийский Бык на известной скульптуре. Нерону, кстати, пришла в голову идея освещать такие представления, продолжавшиеся до утра, своеобразными светильниками — одежду христиан пропитывали маслом, потом их прикрепляли к столбам и поджигали…
— Зачем ты это сказал, зачем… — глаза Натальи наполнились слезами.
— Прости, — обнял я девушку. — Наверное, потому, что верю…
— Во что веришь? — прижалась ко мне.
— Что обязательно спасу тебя…
Мы помолчали, глядя на кота, безмятежно отдыхавшего у наших ног.
— Так где ты икру нашел? — спросил я его, когда тишина стала невыносимой. — Принес бы маленько? Не видишь, девушке кушать хочется?
Гордому коту с модифицированными мозгами была противна роль золотой рыбки на посылках. Однако Натальино просительное личико поколебало его принципы, и он, сделав паузу, нехотя встал, подошел к стене, над которой зияло чрево короба, и напоказ ловко прыгнув, в нем исчез.
— Я, пожалуй, тоже пойду, — сказал я. — Надо что-то делать.
— Не надо никуда ходить…
— Почему?
— Вряд ли они оставили нам путь к спасению.
— Ну, просто сидеть и дожидаться смерти я не могу. Тем более что обещал спасти тебя.
— Ты посмотри на себя… Весь в ожогах…
Ожоги, пропитанные пылью, сочились натуральной сукровицей. Царапины — кровью. Нерон бы аплодировал.
— Знаешь, мне кажется, что за нами действительно наблюдают, — сказал я лишь затем, чтобы отвлечь ее внимание.
— Вряд ли. Это сложно, в несколько часов проделать отверстия, поставить камеры.
— Почему в несколько часов? У Надежды было несколько дней.
— Нет, ты поищи их, — она не хотела отпускать меня.
Я встал, прошелся по комнате, внимательно осматривая стены и потолок. Ничего подозрительного не обнаружил. Вернулся, сел рядом, обнял за плечи. Она, совсем родная, прижалась, как к своему мужчине. Несколько минут мы сидели, пропитываясь единением. Его прервала большая белая булка. Она упала к нашим ногам. Я взял ее, помял — свежая. Осмотрел так и эдак. Увидел следы волочения и кошачьих зубов. Отдав манну небесную девушке, взобрался в короб.
— Пойду, поищу к булке сгущенное молоко, — сказал уже из него. — Не раскисай. Все будет хорошо, я ведь тебя люблю.
48. Опять потоп.
Часа два я лазал по коробу. Вернулся, четко представляя нашу «ойкумену». Она состояла из самого короба и четырех помещений. Три из них вам уже известны, четвертое ничем не отличалось от того, в которого мы с Наташей встретились. Нашел я и ход, по-видимому, явивший булку. Он был узок и вел в освещенное место. Когда я уже собирался возвращаться, из него вылез Эдгар-Эдичка с кружком копченой колбасы в зубах.
* * *
Вода из короба полилась деловитым ручейком сразу после того, как мы поели и попили персикового сока, пачку которого притащил Эдгар за время моего отсутствия. Бежать было некуда и Наташа, понимая это, заплакала. Если бы кот смылся, я бы предался отчаянию — женские слезы действуют на меня сугубо прямолинейно. Но он не смылся, а, походив вдоль стен, остановился у одной и пару раз царапнул когтями штукатурку. Затем посмотрел на меня пронзительно, как гипнотизер, царапнул вновь и тут же запрыгнул на чугунную трубу, как ни в чем не бывало, свернулся на ней клубком и, прикрыв глаза, предался своим кошачьим мыслям.
— Похоже, Эдгар-Эдуард, эсквайр Фелис советует мне пробить в том месте отверстие, — сказал я Наташе.
— Чем ты его проделаешь? — спросила, продолжая хныкать. — Кулаком?
Не ответив, я поднялся в короб. В нем, метрах в двадцати от места нашего пребывания, лежал метровый отрезок стальной двухдюймовой трубы, своей заусеницей оставивший на моем животе одну из самых примечательных царапин. Возвращаясь с ним, я отметил, что ручеек, несший нам с Натальей смерть посредством утопления, уменьшил свой дебит раза в два.
Прикинув объем нашего склепа и короба в целом, я пришел к мысли, что умрем мы в худшем случае послезавтра, и время еще есть. Мне сразу расхотелось долбить бетон, и, отложив трубу, я устремил внимание к Наталье. Однако оно (мое внимание) вело себя странно. Вместо того, чтобы доставить мне удовольствие посредством доставки в мозг чарующих видов девушки, а также чудной мелодики ее речи, оно толкнуло меня установить причину жужжания, доносившегося из-за стены, над которой зияло нутро короба. Приложив к ней ухо, я понял, что минуты через две электробур врежется в мое ухо, и отпрянул.
Бур так спешил, что прорвался к нам через минуту. Выплюнув из отверстия кирпичную крошку, он, рыча от природной свирепости, двинулся к моему лицу. Недоуменно покачав головой, я взял в руки трубу. Этого демарша оказалось достаточно — бур, не желая в расцвете лет получить травматический сколиоз, скоренько ретировался.