Литмир - Электронная Библиотека

Ближе к вечеру, когда несколько спала жара, но до захода солнца оставалось далеко, как до конца жизни, представлявшейся Генычу бесконечной, их с Воликом повели в располагавшийся по соседству парк. Приятели были одеты в почти одинаковые клетчатые рубашки и короткие штанишки на трогательно-потешных помочах; на ногах у обоих – неизменные белые носочки и дырчатые сандалики. С собой ребятишки прихватили синие жестяные ведёрки с цветочками на боку. Единственное различие в экипировке малышей состояло в том, что Волик был вооружён полукруглым совочком, а Геныч – лопаткой. Но копать землю приятели не собирались: им предстояло сфотографироваться на память о безоблачных в прямом и переносном смысле слова днях раннего детства. Толстый плешивый фотограф, приглашённый родителями Геныча, попросил снабдить приятелей игрушечным шанцевым инструментом – этот немудрёный реквизит, по его мнению, должен был придать фотографиям большую выразительность и художественность.

Перед узкой калиткой компания растянулась в кильватерную колонну. На уровне глаз Геныча покачивался стриженый затылок большой шишковатой головы Волика. И вдруг – Генка навсегда запомнил тот удивительный миг и все сопутствующие знаменательному моменту не испытанные ранее ощущения – ему захотелось… убить своего дружка!

Геныч знал, как он это сделает: детской лопаткой. Желание прикончить «толстолобика» Вольку было не простым и одномерным, а комплексным, сложным, многоаспектным. Оно странным образом сочеталось с очень сильным, доходящим до истомы желанием остаться наедине с лобастым приятелем – наедине в абсолютном значении слова: в совершенно безлюдном мире. Даже в безответственном пятилетнем возрасте Геныч понимал, маленький подлец, что никогда не отважится заехать металлической, на крашеной деревянной ручке, лопаткой по шишковатому черепу Волика чуть правее его левого уха, пока они не останутся совсем одни, без праздных зевак и любопытных свидетелей. Не просто одни во дворе, в парке или в городе – одни в целом мире, на всей планете, во всей Вселенной! Ни больше ни меньше.

Геныч с прозрачной чёткостью ясного июльского дня помнил, как остро желал в ту минуту, чтобы окружающий его мир хоть ненадолго опустел. Тогда Генка полностью раскрепостился бы, повёл себя естественно и раскованно – делал бы с Воликом всё что взбредет в голову. А всё, что взбрело ему в голову тем чудесным летним днем, было, повторимся, убить своего доброго друга Волика.

Геныч никогда не испытывал к Вольке ненависти и злобы и в детской непосредственности размышлял о гипотетическом акте насилия не столько в моральном, сколько в узком техническом аспекте. Ему просто захотелось убить человека, совершить убийство ради убийства: эта новая, доселе ничем себя не проявлявшая, пугающая и одновременно сладко кружащая голову потребность растущего детского организма заявила о себе в полный голос, выйдя на яркий свет жаркого июльского дня из таинственных инфернальных глубин подсознания.

Позднее Геныч чисто по-дилетанстки объяснил себе причину возникновения необычного желания остаться в безлюдном, безнадзорном мире одному. Он полагал, что оно базируется на стремлении человека к абсолютной личной свободе и независимости. Потребность убить себе подобного – на стремлении к неограниченной власти над людьми или хотя бы всего над одним человеком. Совокупность же этих двух желаний, по-видимому, выражала стремление править людьми и миром, избегая какой бы то ни было ответственности за свои поступки.

По прошествии времени неднократно вспоминая, как он примеривался детской лопаткой к затылку ничего не подозревающего Вольки, Геныч однажды поймал себя на том, что в полной мере обладает всеми отрицательными качествами вождя народов Иосифа Виссарионовича Сталина. Запускающие файлы этих качеств и отрицательных черт Генкиной личности прятались на дне его гуттаперчевой души, существуя в свёрнутой, скрытой, латентной форме, но могли ведь когда-нибудь с воплем вырваться наружу. Следует ли приписать наличие у Геныча явных задатков диктатора тому обстоятельству, что начиная с двухмесячного возраста мальчик жил на улице Двор Вождя?

Генка никогда никому не рассказывал о странном, циничном и страшном желании убить Вольку Кочнова. Отражало ли оно имманентную патологичность его индивидуальной психики, или было проявлением типичных глубинных, подсознательных инстинктов, присущих (с вариациями) абсолютно каждому представителю грешного рода человеческого? Пусть каждый грешник ответит себе сам и пусть будет готов шлёпнуться носом в своё собственное дерьмо.

Подсознательная агрессия бродила, развивалась и искала выхода – ведь только тогда она становится агрессией. И нашла – правда, вылившись пока что в некий суррогат убийства.

Удивительная, парадоксальная, если вдуматься, вещь: порою нам легче сделать бяку близкому человеку, нежели чужаку. Мы делаем с близкими и знакомыми то, что никогда бы не позволили себе по отношению к посторонним людям. Такова оборотная, изнаночная, извращённая сторона близких отношений. Вроде воплощения известной житейской фомулы: бей своих – чужие бояться будут.

Но Геныч собрался навредить Волику не для того, чтобы предупредить других, превентивно запугать их. Он хотел испытать ощущения, испытываемые человеком, убивающим другого человека, но при этом заменить настоящее убийство более лёгкой, суррогатной формой насилия. Нанести выбранной жертве менее существенный, нежели убийство как таковое, вред – смоделировать более мягкую ситуацию, когда причинённое объекту насилия зло не приведёт его к полному финишу, не «отхимичит напрочь кранты».

Воспользовавшись тем, что трёхколесный красавец-велосипед Геныча был более массивным и скоростным по сравнению с велодрыном Волика, прирождённый убийца догнал приятеля, лихорадочно сучившего педалями примитивного «досветового» драндулета, даже не имеющего цепной передачи, и врезал ему передним колесом, что называется, по заднему мосту. Допотопный трёхколесный маломерок опрокинулся набок, а бедный Волька вылетел из седла и ударился лицом о бордюрный камень, рассеча при этом губу и лишившись двух передних зубов. Свой грубый наезд Геныч оправдал как досадную оплошность и следствие царившей на детской площадке толчеи и суматохи.

После ухода дедушки и даже после жалкой инсценировки убийства Волика Геныч ещё не понял, что такое есть смерть, что она существует на свете. Он не догадывался, что быть убитым – и значит быть мёртвым. Совсем недавно он как угорелый носился по квартире, громко выкрикивая казавшиеся смешными новые слова, прозвучавшие в тихом приватном разговоре Ольги Ефимовны с жирным волосатым доктором о положении больного Ефима Яковлевича: «Битый канцер! Битый канцер! Битый канцер!» (Неоперабельный рак). И вот теперь в маленькой головёнке Геныча сам собой оформился вопрос, до икоты и заикания испугавший мальчика ещё до получения на него вразумительного ответа.

Набравшись смелости, Геныч подошёл к матери, рядом с которой ему всегда было так же спокойно, тепло и уютно, как когда-то в эмбриональной воде, и, дёрнув мать за рукав платья, с замирающим от страха сердечком стал выпытывать у неё:

– Мама, я не умру? Я не умру? Не умру?

Мать не собиралась говорить сынишке правду, но не хотела лгать и потому отмалчивалась. Геныч с робкой надеждой заглянул в её полные неизбывной тоски глаза, и их печальный свет донёс до пятилетнего мальчонки поразительное откровение:

– Все когда-нибудь умирают, сынок…

* * *

В одну из нерабочих суббот, когда Геныч снова наслаждался нечасто выпадающими минутами одиночества, раздался звонок в дверь. Геныч интуитивно почувствовал: это гонец от «старика Хоттабыча».

На лестничной площадке стояла знакомая лжепочтальонша с пустыми глазами и бледными ланитами. В руках она держала коробку из-под торта.

24
{"b":"583060","o":1}