И чувствовал, что тупеет.
Цветы болтали непрерывно, прекращая своё общение только с заходом солнца, когда всем дневным существам полагалось утихомириваться и отходить ко сну для восстановления сил после трудов праведных и неправедных. Лепестки сворачивались, чашечки закрывались, и лёгкая дремота овладевала всеми растущими, да и бегающими, и летающими тоже, за исключением тех, у кого глаза большие, и кто по ночам осуществляет свою чёрную деятельность – грызёт и грызёт, либо ловит зазевавшихся или плохо спрятавшихся. Но с восходом солнца цветы раскрывались навстречу наступающему дню, поворачивались ко всеобщему источнику жизни и вместе с источаемыми ими ароматами извергали в пространство свои накопившиеся за ночь мысли.
Что же было в их мыслях, что вылезало наружу в их разговорах. С нашей, человеческой точки зрения, – полнейшая чушь. – А вот складочки у лепесточков… – Ах, листик завернулся… Ах, ветерком подуло… Ой, листик упал… О, кто-то мимо прошёл… Самыми разумными были многочасовые рассуждения о погоде. Но ведь и в человеческом обществе они занимают немалое место даже у людей, имеющих хоть какие-то мозги, а что уж говорить о растениях, которым мозговое вещество по определению не положено. Поэтому и мысли у них, точнее то, что можно назвать мыслями только у мыслящих, были маленькие-маленькие, коротенькие-коротенькие [Буратино] и недалеко уходили от простой констатации ощущений. Но ощущения у них были намного острее, чем у среднего человека, – они здорово чувствовали как перемены в погоде задолго вперёд, так и скрытые побуждения и характер людей, проходящих мимо, и могли бы даже читать их мысли, если бы способны были к такой сложности. С удивлением Ли открыл, что наибольшее наслаждение цветам, да и не только цветам, доставляют насекомые, летающие и жужжащие вокруг. Тут уж даже никаких слов и выражений у них не хватало, просто – Ах!
Но именно благодаря цветам он познакомился с Лао. Он, как обычно, сидел сбоку от большой клумбы роз, слушая их и почти полностью погрузившись в их рассуждения. В начале цветы очень удивлялись, что кто-то слушает их, но Ли Те-цюя они знали давно, он был для них почти что своим, только вот говорить не умел, но видели они от Ли только хорошее, и по-своему были благодарны за все заботы, – ведь очень многое цветы не могут сделать для себя сами, и поэтому от недостатка заботы чахнут и вянут. Поэтому и существуют в мире садовники. Потом они перестали обращать внимание, когда он слушал их, но видя, что он всё или почти всё понимает, стали требовать определённых действий по уходу, которые он обязательно выполнял, за что цветы были ему искренне благодарны. Итак, когда он в очередной раз слушал их болтовню, он уже знал, что цветы замечают приближающихся людей задолго до того, как их можно увидеть, но в основном это были знакомые и ему и цветам служители, и реакцию цветов можно было бы перевести словами – А это садовник идёт. – А когда вокруг прогуливались королевские гости, Ли, как правило, было не до слушания цветов, хотя он и слышал в их шелесте тревогу – А вдруг этим захочется кого-нибудь сорвать… —
А тут шёл кто-то неизвестный цветам, и сначала они встревожились – Ах, кто это… Ах, вдруг что-нибудь случится… Ах, как плохо я выгляжу, вдруг на меня посмотрят… А когда тебя срывают, это плохо… Это кто-то незнакомый… Ах, какие лёгкие у неё шаги… Ах, она такая мягкая, мягкая… Ах, она такая… и так далее, от тревоги они перешли к безмерному, по своему обыкновению, восхвалению идущей. И Ли стало любопытно. Ведь растения гораздо лучше чувствуют душу человека, даже скрытую от посторонних взглядов, и уж если они так сразу перестали бояться и перешли на восхищение, значит, оно того стоило.
Ли осторожно приподнялся так, чтобы только голова поднималась над уровнем цветов, и увидел, что по дорожке идёт, задумавшись, но целеустремлённо, тоненькая и миловидная девушка. Это только глупые европейские варвары думают, что все китайцы на одно лицо. Тот, кто хоть немного общался с ними, понимает, насколько они могут быть разными. И отличить прекрасную девушку от, скажем так, не очень прекрасной. Невдалеке от укрывающегося Ли девушка вдруг встрепенулась и начала осматриваться, как будто в задумчивости засомневалась в дороге. И увидела Ли. Конечно, в зрелище головы, торчащей из ровного поля цветов с несколько ошарашенным выражением на лице было мало страшного, скорее смешного, но от неожиданности она остановилась, и все цветы хором зашелестели – Ах, как она прекрасна… – И она, будто услышав их голоса и почувствовав себя венцом творения, приподнялась, потянулась к небу и улыбнулась Ли. Он тоже выпрямился во весь рост (Кто сказал, что китайцы малорослый народ?) и молча смотрел на Лао. Это потом, когда они познакомились, он узнал, что зовут её Лао Жуй-цы, а сейчас это было не важно. Он только слушал свои цветы, и из их разговоров понимал, какое сокровище ему встретилось.
Они прожили долгую и счастливую жизнь, и если умерли не в один день, то только потому, что так принято только в наших сказках, а они всё-таки были не европейцы. Ли до глубокой старости работал в саду, понемножку слушая свои растения, понемножку, чтобы не отупеть от их болтовни, и через много лет ему казалось, что он мог уже даже говорить на их языке, хоть они его категорически не хотели понимать. Не его, а его цветочный язык, потому что человеку невозможно говорить, как они, потому что человек существо разумное. Лао тоже работала в своём бюро королевских переводчиков, пока по возрасту её не отправили на заслуженный отдых. Тогда она стала помогать Ли. Часто, окончив работу, они сидели в лучах заходящего солнца, слушая бессмысленный шёпот цветов и музыку небесных сфер, потому что любая музыка – это информация о гармонии Вселенной.
Петербургские крыши (продолжение)
Я понимал, что получился далеко не шедевр, который переживёт века, – для этого нужно закладывать в произведение глубочайший смысл, – или глубочайшую бессмыслицу, – то, что будет с интересом читаться и через тысячу лет. Такими могут быть путешествия и приключения – для тех, кто любит постоянно стремиться к познанию, детективы и психологические романы – для любящих стройную логику рассуждений и нелогичность человеческих отношений, и, наконец, драмы и трагедии способным сопереживать и живущим за счёт эмоциональной энергии. И ещё – морализаторство и поучения. Кривятся, но читают и через тысячу лет. Священные книги читают не только потому, что они священные, а потому что в них есть всё, – и всего понемногу, чтобы можно было домысливать и толковать, ибо там, где начинаются толкования, каждый чувствует себя соавтором. Нет ничего хуже жёстко заданной схемы, не оставляющей простора для фантазии, но и такая литература находит своего читателя [Чехов], потому что разум человеческий ленив, он любит избитые фразы и прописные истины, над которыми не надо задумываться, и с которыми так привычно и безопасно.
И что же из всего требуемого имелось в моём произведении, – пожалуй, повторение избитых истин, и немножко оригинальничания, и ряд мест, явно списанных из других авторов. Правда, у меня хватило совести дать в соответствующих местах ссылки, таким образом защищая себя от будущих обвинений в плагиате. Однако, хорошие мысли не становятся хуже от повторения.
Но главное было не в этом. Главное, что заставляло меня терзаться, было ненаписанное – та открытка, которая жгла мой карман, мою душу, потому что дело было не в словах – дело было в том, что предложить-то мне было нечего. Легко сказать – Вырву тебя из пасти Змея. – Да, может быть, и вырву, шансы вроде бы имелись. А что потом? Куда деть вырванное? Это ведь не рукопись, которую можно хранить в ящике стола всю жизнь, чтобы её нашли потомки и благополучно выкинули на помойку. Здесь-то речь шла о жизни, с её банальнейшими требованиями – есть-пить, крыша над головой, ну и так далее, включая рваные колготки и кончившуюся зубную пасту. Так что следовало тысячу раз подумать, прежде чем. Или не думать вообще, броситься вперёд очертя голову, потому что лучше быть где угодно и с кем угодно, только не со Змеем. Так она думала сейчас. Но время идёт, и кто знает, что она будет думать потом, – лучше быть где угодно и с кем угодно, только не с ним. То есть не со мной. Потому что мелочи жизни тем и страшны, что определяют жизнь. Подвиг совершить трудно, даже раз в жизни, а совершать ежедневный подвиг доступно далеко не каждому [Тот самый Мюнхгаузен].