Уплатить штраф в тысячу драхм Аспасия поручила Лисиклу. Деньги эти предоставили в её распоряжение Софокл, Фидий, Полигнот, Геродот и Гиппократ — верные друзья. Она могла бы и сама внести эту сумму — деньги у неё были, но друзья настояли на том, что она должна принять их помощь, как в своё время они принимали помощь от неё. Штраф мог бы внести и Перикл, это была его обязанность и его право, но Аспасия сразу же после суда сказала ему:
— Ты слишком многим пожертвовал ради меня вопреки моему желанию и моим настоятельным просьбам. Больше не приму от тебя ни слова в защиту, ни обола в поддержку. Ты лишил смысла мою жизнь, которую я хотела посвятить тебе. Ты утопил её в своих слезах перед продажными судьями и неблагодарным народом. Ты вывалял в пыли мою гордость вместе с собственной. Больше мне от тебя ничего не надо. Мне лучше было бы умереть.
Перикл выслушал её тогда молча. Глаза его всё ещё были наполнены слезами, а из искусанных губ сочилась тёмная кровь.
Конечно, ей следовало бы уехать не в Ахарны, а в какое-нибудь другое место, может быть, остаться у Феодоты, а ещё лучше — уплыть на родину, в Милет, чтобы уж никак не быть связанной с Периклом. От такого шага, как она теперь понимала, её остановил сын, Перикл-младший —• он принадлежал не только ей. Его судьбу ей предстояло обсудить с отцом — так требовал не только закон, но и уважение к прошлой жизни, по которой супруги прошли рука об руку, как страстные любовники и друзья.
В первые дни она ждала, что Перикл приедет в Ахарну — это было бы разумным с его стороны. Но прошла декада, другая, весь месяц пролетел, а он всё не приезжал, хотя от Афин до Ахарны — рукой подать. Конечно, не расстояние останавливало Перикла, а нечто другое. Аспасия не могла сказать, что разлюбила мужа — старое чувство ещё теплилось в ней, а по ночам он ей снился: и душа и тело Аспасии во сне тосковали по нему. Разум продиктовал ей жестокое решение: отдалиться от любимого, загасить все чувства к нему, забыть о нём. Он наставлял: ты трудилась для его возвеличения и славы, готова была отдать ради этого жизнь, а он швырнул эту славу и величие в пыль, под ноги судьям, полагая, что твоя жизнь стоит больше, чем его слава и величие, не поняв тебя, оскорбив тебя, отвергнув твою жертву, как нечто ненужное и пустяковое. Его слава и величие должны были называться твоим именем. Теперь твоим именем будут называться его позор и унижение. Тебе этого не перенести, а потому беги от него и забудь о нём.
Так требовал разум. А разум — это всё, что есть в человеке человеческого. Будь она только самкой, она бы осталась с ним и, наверное, благодарила бы за то, что он спас ей жизнь своим унижением. «Он унизился ради меня, — кричала бы самка о своей победе, торжествуя, — он так любит меня, что не пожалел себя». Но она — не самка, она — и это прежде всего, это главенствует над всем, что есть в ней, — человек.
Не только Перикл не ехал, не навещали её и друзья. Друзья, наверное, думали, что не следует нарушать её одиночество, которое так полезно для заживления душевных ран. А что думал Перикл? Только ли то, что думали её друзья — о пользе одиночества? Уляжется боль, уляжется страх, улягутся обиды — осядут, как оседает туман в поле или пыль на дороге. А чему суждено стоять, то будет стоять, прояснится, освещённое солнцем, — деревья, горы, дома, скирды, копны. А в душе — любовь, привязанность, долг, сочувствие. Но не об этом же думает он, не потому не может хотя бы на час-другой расстаться со своими возлюбленными Афинами, а потому что разлюбил её. А если ещё и не разлюбил, то уже приказал себе разлюбить. За что? Да вот за это: он искал в ней нежную, любящую женщину, чтобы создать семью, а нашёл строптивого соратника, готового ради принципов разорвать с ним все связи.
Нет, одиночество не лечит, а лишь ожесточает сердце.
Аспасия так обрадовалась приезду Лисикла — нашёлся всё-таки человек, который решился навестить её, — что, не дожидаясь, когда возничий заложит для неё повозку, отправилась на встречу с Лисиклом пешком: он прислал к ней мальчишку-посыльного сообщить о месте свидания, так как побоялся появиться в имении, опасаясь накликать на себя впоследствии гнев ревнивого Перикла. Местом их встречи стала кипарисовая рощица близ кладбища у дороги к Парнасу.
Она хотела обнять Лисикла на радостях, но он отстранился, опасливо озираясь, и сказал:
— Нас могут увидеть. Что подумают?
— Что подумают?
— Подумают, что это тайное любовное свидание.
— И что же?
— Донесут Периклу.
— И?
— И он тебя прогонит, как прогоняют неверных жён.
— Ты всё ещё мыслишь, как дикарь: для тебя всякое свидание мужчины и женщины является только любовным свиданием. А я тебя учила: между мужчиной и женщиной может быть дружба, сравнимая с дружбой Ореста и Пилада.
— Я плохой ученик, — сказал Лисикл. — А когда встречаюсь с тобой, то и вообще становлюсь дикарём.
— И комплименты твои по-прежнему грубы, — вздохнула Аспасия.
— Но речи я уже произношу складно.
— Хоть что-то. Но мы узнаем о твоих ораторских успехах лишь после того, как ты выступишь на Экклесии. Там тебе придётся сдавать экзамен.
— О-хо-хо, — почесал себя за ухом Лисикл. — Боюсь Экклесии. Кстати, об Экклесии: в начале прошлой декады после выступления Перикла Экклесия отменила закон, по которому поэтам запрещалось выводить в стихах стратегов, архонтов, членов Буле, судей и других конкретных людей. Первый раз Перикл попросил Экклесию отменить закон, который был уже принят. Это тот самый закон, который через стратега Фукидида предложила ты.
— Да, — посуровела Аспасия, — это тот самый закон. То-то они теперь разгуляются, я говорю о поэтах, о Кратине, Гермиппе и других. Не нужны сикофанты, довольно и поэтов, чтобы оклеветать честных людей. Отменив этот закон, Перикл убьёт многих. Когда обвиняли Анаксагора, самыми убедительными доказательствами его вины были стихи поэтов, и Протагора обвиняли с помощью поэтов, и моим обвинителем был поэт Гермипп, сочинивший обо мне много гадостей. Поэтов следовало бы изгонять из государства, где правит не разум, а безмозглая толпа, падкая на сплетни и клевету. Ну да не об этом речь. Речь о том, что Перикл отменил закон, который предложила я. Он не хочет, чтобы в его государстве были не его, а чьи-либо законы, тем более мои.
— Это печальная весть? — пригорюнился Лисикл.
— Конечно, печальная. А нет ли добрых вестей?
— Нет.
— Зачем же ты приехал?
— Чтобы повидать тебя и спросить, не надо ли чего.
— Надо. Нужны хорошие вести из Афин. Впрочем, не знаю, какие вести могли бы обрадовать меня. Нет, ничего не надо: ни вестей, ни чего-либо другого.
— А, вспомнил! — хлопнул себя по лбу Лисикл. — Но это случилось так давно, ещё в конце первой декады, что я уже и забыл. Вот что тебя обрадует: по суду остракизма из Афин изгнали Фукидида, вождя олигархов.
— Да?! — удивилась Аспасия. — И кто же настоял на том, чтобы Экклесия назначила суд остракизма?
— Да всё твой же Перикл. О, он метал громы и молнии, как разъярённый Зевс. Он обвинил Фукидида в том, что тот хочет отнять власть у народа. Народ ему, как всегда, поверил и набросал кучу черепков против Фукидида. Олигарха выставили из города в тот же день. Говорят, что он подался в Лакедемон. Это тебя радует? — спросил Лисикл.
— Прежде — обрадовало бы, а теперь — нет. Теперь мне всё равно. Я больше не участвую в афинских делах. Вот, катаюсь по окрестностям, гуляю с сыном, собираю полевые цветы — их так много, что я едва ли знаю названия десяти из них. Да и здешние люди их никогда не называют. Приходится самой придумывать названия...
— Будешь ли ты меня ещё учить? — прервал Аспасию вопросом Лисикл.
— Буду, — ответила Аспасия, чем несказанно обрадовала Лисикла: её ответ означал, что она не покинет Аттику и, может быть, вскоре вернётся в Афины — это было главным и самым радостным для Лисикла в ответе Аспасии.