* * *
В сонный дом влетела чёрная птица, она несла на своих крыльях Горе, а я стояла в саду и улыбалась. Я отомстила Желтоволосой — я отняла жизнь её сына. Как он вздрогнул, всхлипнул во сне, когда на грудь ему я положила свой цветок, дышащий осенним холодом. Как всхлипнула ночная тьма от его крика, когда тот цветок пронзил лучами-лепестками его розовую цыплячью шею над чёрной кожей воротника, как волна предсмертной судороги прошла по его нелепому телу, и запульсировала темно, горячо, туго, ударяясь в землю и взблёскивая в свете луны, кровь из перерезанной артерии.
Сном, как звёздной пылью, я осыпала веки девочки, чтобы она не проснулась, не увидела ужас сотворённого мной. Затем я прошлась по догорающему костру, по углям, что гасли под тканью его платья, а впереди меня полыхал туман, как целый луг белых и влажных цветов, и прежде чем войти в этот луг, я запрокинула голову и посмотрела на звёздный мост. Его половинки смыкались, и волшебное озеро там, за тысячи лет, светилось из темноты, и значит, скоро мы встретимся, мой Господин…
* * *
Страшные события последних дней, казалось, пригнули к земле солнечный дачный дом. Сначала в глуши дремучего сада, за старой ржавой кадкой, был найден изуродованный труп маленькой таксы, причём охрипшая от рыданий Желтоволосая кричала, что это дело Лорен. На всякий случай я тогда приказала Лорен не заходить в дом, а гулять только по саду. Затем я вновь повесила на дверную ручку спальни Желтоволосой мои любимые гранаты в серебре, а в гостиной, прямо над ковром в каких-то пыльных бежевых розах, поместила заколку с вишнёвыми камнями (никогда ни в одном огне не сгорает то, что любят, ты слышишь, Тварь?).
Потом я услышала крик. Но не из дома, а с крыльца, к которому подъехал жёлто-синий милицейский уазик и с которого два тонкошеих стриженых сержантика тяжело спустили зарёванную Желтоволосую, поддерживая под пухлые сливочные руки. Рядом с ней, страшно бледная и молчаливая, шла черноволосая девочка, и свечной дух вместе со сладким смрадом разложения потёк в открытую дверь, и боязливо на свету замигали огоньки свечей у гроба большеротого байкера, чью наглость и грубость навсегда стёрло с лица земли великое таинство смерти…
Младенческим было то лицо. Младенческим и страдающим, и я, ещё утром заглянув в него, на миг пожалела о содеянном, незримо присутствуя в комнате, где лежал покойный. Сейчас, наблюдая из сада за событиями, спешащими быстро, как в калейдоскопе, помимо скорби Желтоволосой, я увидела ещё одну горькую скорбь, неотступную скорбь маленькой девочки, которая, оказывается, любила это смешное и печальное произведение круглоплечей мещанки. Глаза девушки превратились в две чёрные, захлёбывающиеся бездны отчаяния…
* * *
У входа в корпус психотерапии курил молоденький веснушчатый лейтенант. Жёлто-синий милицейский «Уазик» был похож на причудливого жука, присевшего отдохнуть на чисто выметенную асфальтовую дорожку. Белый сверкающий коридор отделения заканчивался дверью кабинета гипнотического сна. В кабинете плавал тихий, синий, приглушённый свет. На стенах дремали искусно выписанные созвездия, и тяжёлые драпировки штор наглухо прятали окна. Мягкий луч настольной лампы высвечивал кушетку с кипельным, остро заутюженным в складки бельём.
Мутный бисер пота на смуглом девическом лбу. Потемневшие, запавшие скулы, окаменевшие ресницы… Маленький, потный, с залысинами, в жёлтом кургузом халате и роговых очках, пухлыми, густо поросшими рыжеватым волосом руками проводит перед лицом девочки какие-то круги, и до слёз смешна его суетливость, и заляпанный пятнами кетчупа нелепый кургузый халат, и грузные полосатые очки, если бы не голос… На клеенчатой табуретке в коридоре — тяжело оплывшая от слёз Желтоволосая, голос в кабинете вообще не может принадлежать этому пухлому, жизнелюбивому гному, однажды выбравшему путь гипнотерапевта, о, нет, голос, широкий, просторный, как русский ветер, и вместе с тем тёмный, ознобный, проникающий в сердце и заставляющий видеть то, что скрыто потрясенными глубинами раненой памяти…
— Леся, Леся, Леся… Озеро, костёр, ночь… — девочка, не дрогнув окаменевшими ресницами, всхлипнула, по лицу её прошла судорога, будто некая тень отразилась на нём, явственно и остро потёк по комнате запах опавшей хвои, послышалось умирающее шуршание костра.
— Леся, вы сидели у озера, у огня. Ты слышишь плеск воды, видишь плавающие искры, с озера веет холодом…
— Нет… — девочка слегка качнула головой, и странная тень на её лице вновь шевельнулась, подобно еловой ветке. — Нет, у озера — не холодно… Очень красиво… Я читала.
— Книгу? Ты помнишь, ч т о ты читала?
— «Ли-Цзинь», — лицо девочки разгладилось, засветилось, будто жемчуг, мягкая улыбка тронула губы… — Она была императрицей. Дэн вырвал книгу и сказал: чокнулась, как и та!
— Кто?
— Та, которая была до мамы Дэна. Она любила Китай, Японию, восточную поэзию. Иногда казалось — он жила там… Больно…
Мягкий жемчужный свет исчез, лицо девочки вздрогнуло, как от удара, и снова будто тень еловой ветки колыхнулась на нём…
— Больно…
— Больно? Тебе было больно на озере?
— Нет… Озеро, кувшинки, вода — святая, как воздух, прозрачная, а потом — лес. Больно…
— Это случилось в лесу, в чаще?
— В чаще… Поляна, костёр. Я не засыпала. Смотрела на огонь.
— А Дэн?
— Дэн спал… спал, а потом всё стало гаснуть. Холодеть, как перед утром, а потом я увидела Её…
— Её?
— Она стояла на углях, и они… гасли. Гасли под босыми ногами, а Она улыбалась… Даже сквозь тьму мне было видно — улыбается, а ночь вокруг неё вдруг стала светиться. А в руках её шевелился цветок… Живой, белый, его сорвал мне Дэн… в саду.
— В саду?
— До этого мы ездили в дом, где теперь живёт его мать с отчимом, а раньше жила та женщина, та, что покончила с собой. Вокруг дома — сад…
— А женщина? Что делала женщина с цветком?
— Она подошла к Дэну, а я хотела закричать и не смогла. От неё исходил холод… холод осеннего сада, и цветок сиял в руке. Белая хризантема… И платье белое-белое, и вишнёвые бусы на шее.
— Ты разглядела всё это в темноте?
— Ночь вокруг будто светилась… И Она светилась, Она наклонилась над Дэном и положила цветок ему на шею… Цветок ожил и…
— Что?
— Он… он стал рвать Дэну горло как хищник, как какая-то тварь, а женщина смеялась, и угли гасли под её босыми ногами. Я хотела закричать и не смогла, какая-то странная истома охватила сердце, расслабила тело; никогда я не видела смерть так близко и никогда не думала, что она может быть так… так красива. А та, что убила Дэна, подошла ко мне, и, заплакав, положила руку на мою голову. «Дитя, — сказала она, — бедное, поруганное дитя. Мы наказали этого изверга, а вскоре накажем и его мать. И не вздумай возражать мне, дитя. За бесчестие хоть в жизни, хоть в смерти надо платить, только плата в смерти более сурова. Усни, дитя, и проснись чистой и освобожденной». Да-да, чистой и освобожденной — это были её последние слова. Потом она будто растворилась в этой сверкающей ночи, а я заснула, плача, не в силах даже приблизиться к тому, кого она убила. Но это была она, она… императрица Ли-Цзинь…
— Больно… больно… — веки девочки затрепетали; она стала метаться под руками врача. — Мне было больно, а она меня пожалела… Императрица Ли-Цзинь.
Голубоватый свет под потолком стал угасать, лицо девочки запунцовело, она вздохнула, будто всхлипнула, и погрузилась в глубокий обморочный сон.
— Что можно сказать? — полный, чуть неряшливый человек вытирал веснушчатые рыжие руки полотенцем ослепительной белизны. — Галлюциногенный бред, её, по-видимому, напугал этот негодяй, убивший её жениха. Странно, что он не тронул её… Кстати, горло несчастного изрезано так, что… Патологоанатом смог хотя бы определить, какое оружие нанесло такие страшные раны?
Худенький остроносый лейтенант зябко повёл плечами.
— Экспертиза показала, что это был зазубренный ржавый нож, крупинки ржавчины остались на порезах. Но вот что странно…