В ту осень нас особенно часто приглашали выступать на стороне. Поездка в Пушкин в гости к студентам Сельхозинститута осталась мне особо памятной, поскольку у Эдика Кутырева был с собой фотоаппарат и он отщелкал тогда целую пленку. У меня сохранились фотографии: вот все мы в электричке, вот на подходе к Сельхозинституту (идем шеренгой: Глеб, Андрей Битов, Яша Виньковецкий, Леночка Кумпан в середине, ведомая мною под руку, Слава Газиас — поэт, не наш кружковец, а приятель Горбовского еще со школы), вот каждый из нас на трибуне. Одного только снимка у меня нет: как мы на обратном пути в тамбуре распивали пол-литра, наливая водку в глебовскую стопку, а закуси — одна сарделька на всех... А ведь Эдик Кутырев снимал и это.
Как и в прошлом году, популярны были факультетские спектакли. Геофизический факультет понес невосполнимую потерю в связи с уходом двух зубров: Брита и Городницкого. Мы с Агеем засели за свой спектакль, сюжетом которого было строительство студенческого общежития в Гавани — долгостроя тогдашних времен. Старинная общага на Малом проспекте была переполнена, студенты жили по пригородам, включая даже Кавголово, годами мыкались в поездах.
На спектакль я пожертвовал своего "Петра I" школьной поры. Идея заключалась в том, что Петр, основатель города, заранее запланировавший в числе прочего и появление Горного института, даже выбравший для него место, хотел строить и большое, со всеми удобствами студенческое общежитие в Гавани, а Меншикову на дух не нравилось ни место для Горного, ни место для общаги. А поскольку спорить с государем — не с руки, он решил тихой сапой затянуть строительство хотя бы общежития до полного безобразия.
Меншиков сидел на берегу Невы и критиковал самодержца: "Течет река, и плещет рыбица, И комары меня жуют. На небе солнце глупо лыбится... И тут он ставит институт! А где задумал общежитие: болото, глушь, лягушек тьма! Сплошь — четвертичное покрытие, И ни карбона, ни перма!" Первая часть спектакля разворачивалась в древности, вторая — в наше время. Вот на этой современности мы с Ленькой и погорели. Один из персонажей застолья на новоселье в гаванском общежитии, произнося тост, говорил так: "Прошу надеть на вилку снедь И на минуту замереть. В Москве прошел двадцатый съезд. Пусть каждый выпьет и заест".
Спектакль прошел замечательно, публика много смеялась и аплодировала, актеры и авторы были довольны, а через день нас с Агеем вызвали в деканат (хорошо, хоть не в партбюро) и спросили: во-первых, как понимать стишки о двадцатом съезде, а во-вторых, как понимать наглый выпад в адрес уважаемых хозяйственников, якобы подкупленных Меншиковым с целью затянуть строительство общежития? Да еще и с упоминанием конкретных фамилий этих хозяйственников?
Не помню, что мы там мямлили с Ленькой по поводу хозяйственников, скорее всего, ссылались на поэтическую специфику без желания оскорбить или обидеть и выражали готовность принести свои извинения хоть в устной, хоть в письменной форме, хоть опять же — в стихах. А насчет двадцатого съезда мы даже сами возмутились: что, мол, такого: человек предложил тост за важнейшее событие политической жизни страны, а все его поддержали?
Одним словом, прикинулись дурачками, что и устроило обе стороны. Все же была еще "оттепель".
В Питере прошел очередной День поэзии (уже — традиция), в книжных магазинах продавался мягкокорочный фолиант Московского дня поэзии со стихами Заболоцкого, Ахматовой, Цветаевой (впервые), Мартынова, Слуцкого... Вышла книжка рассказов Платонова, вышла "Повесть о Ходже Насреддине" Леонида Соловьева. Об этой книге — особо.
В детстве я, конечно, видел фильм "Насреддин в Бухаре" с популярным артистом Свердлиным в главной роли, несколько лет спустя видел фильм "Очарованный принц" с тем же героем, потом прочел книгу "Возмутитель спокойствия" и порадовался веселой истории, в которой присутствовали глупый эмир, жадный ростовщик, шпионы, алчные придворные, и всех их оставлял в дураках веселый и неуловимый (и неуязвимый) Ходжа Насреддин, любимец народа. Я порадовался этой книге, но даже фамилии автора не запомнил. И вот теперь на какой-то лекции я дочитываю последнюю страницу полной, совокупной повести о Ходже Насреддине и закрываю книгу, совершенно потрясенный. И мне хочется тут же снова перечесть эту повесть, особенно — "Очарованного принца", но еще больше хочется мне, чтобы как можно больше народа прочли ее, а прочтя, почувствовали то же, что и я: совершеннейшую уникальность, ее пророческую мощь. Так вот ты каков, истинный Ходжа Насреддин, воспринимаемый прежде веселым бродягой, любимцем фортуны, походя совершающим добрые дела. Так вот каков он, писатель Леонид Соловьев — имя отныне для меня навеки незабвенное. И как совершается подобный прыжок от талантливого ("Возмутитель..." ) к великому ("Очарованный принц"), неужели жизненные страдания (я уже знал о лагерном сроке Соловьева) — истинная плата за такое преображение?
Занятия в Лито становились все интереснее и затягивались допоздна. Помню одно зимнее занятие, на котором не было конкретного обсуждаемого, просто читали по кругу новые стихи. Впервые тогда мы услышали Ленькину "Дорогу на небо": "Дорога — словно трап на пароход — Шла на небо. И шли по ней солдаты. Я все считал, считал, теряя счет, Солдатские избитые приклады. Солдаты эти были для меня Какой-то неопределимой нации: Ни слов, ни самокрутного огня, Ни песен, по которым догадаться бы! Дорога шла, теряясь в облаках... А у подножья вздыбленной дороги Все женщины, все женщины в платках стояли, опечаленны и строги..." И вот уже сам он идет в этом строю, в этом немом строю убитых. "И мы идем с гранатами на небо — Мы оставляем землю без войны ... Холодный мрак ... Темно вокруг и слепо... Какие сны! Какие снятся сны".
Горбовский читал "Поэт и коммуналка", "Скука", "Доброе утро" — о том, как на Смоленском кладбище круглосуточно вещал репродуктор: "На кладбище: "Доброе утро!" — По радио диктор сказал. И как это, в сущности, мудро! Светлеет кладбищенский зал. Встают мертвецы на зарядку, Тряхнув чернозем из глазниц..."
Читали другие, читал я — среди прочего — недавно написанную ·Казнь — о Христе, но о Христе-борце (тогдашняя моя позиция): ·Вот видишь крест? Дрожи! Визжи!.. Он рвал веревки за спиною, Он молод был, он жаждал жить, Он знал, что жить на свете стоит ..."
После занятий все были слишком возбуждены, чтобы разойтись. Была кромешная погода с мокрым снегом и ветром, мы остановились на набережной возле сфинксов. Появилась бутылка водки, но не было стакана. Мы выскребли яблоко (у кого-то нашлось единственное) и по кругу пили из него, мы все и Глеб Сергеевич, в своем неизменном пальтишке и в берете, сдвинутом набок. На втором круге голодный Горбовский не удержался и, выпив свою долю, закусил тарой, а поскольку пить "из горла" тогда никто, кроме него, не мог, то и все недопитое в бутылке досталось ему же. Потом мы шли по пустынному мосту Лейтенанта Шмидта и голосили "Снег" Городницкого — первую песню Алика, враз получившую широкое признание публики.
Весной в "Советском писателе" вышла "Первая встреча", тоненький твердокорочный сборник молодых ленинградских поэтов. Открывал его Леонид Агеев, а я был предпоследним (перед Уфляндом). Там я впервые прочел стихи Тани Галушко, до этого лишь однажды слышанной мной на выступлении и запомнившейся тогда лишь знойной внешностью. Слава Богу, эта красотка оказалась настоящим поэтом. А тираж сборника был три тысячи экземпляров — вдесятеро больше, чем у нашего прошлогоднего, институтского.
В начале мая "Смена" опубликовала большую стихотворную подборку горняков с предисловием Глеба Семенова: "Поиск продолжается".
Я уже был готов к очередному пакостному выпаду в мой адрес незабытого мной Яковлева, но никаких официальных откликов наша подборка не вызвала.