К лету должен был выйти второй ротапринтный сборник поэтов Горного, тиражом уже в пятьсот экземпляров. Он вышел, и судьба его была печально знаменита. Версткой отпечатанных истов опять занимались кружковцы и добровольцы-студенты. Нам с Ленькой Агеевым нужно было уезжать на месячные военные сборы, а потом — на производственную практику. Мы взяли себе по паре еще не переплетенных экземпляров и отправились на сборы, а руководить завершением работы по сборнику пришлось Лене Кумпан.
В Москве летом проходил фестиваль молодежи — "дети разных народов" и тому подобное. Там присутствовал тогдашний ленинградский партглаварь Козлов Фрол Романович, как сейчас помню. Говорили, кто-то ему капнул в Москве, что в фестивальной среде ходит по рукам некий крамольный питерский сборник, которым уже и иностранцы интересовались. Никакой крамолы в сборнике не было, как не было и верноподданнического восторга, не было ни слова о партии, что, конечно, вполне можно было приравнять к крамоле.
Говорили еще, что в тот злосчастный московский экземпляр кто-то вложил листок со стихами Лиды Гладкой о венгерских событиях пятьдесят шестого года: "Там алая кровь заливает асфальт, Там русское "Стой!" — как немецкое "Хальт!". "Каховку" поют на чужом языке И наш умирает на нашем штыке..." Стихотворение, конечно, убойное.
Одним словом, Козлов освирепел и обрушился на администрацию Горного института, допустившую политическую близорукость, провокационное попустительство и т. п.
Посыпались выговоры по партийной линии, по линии административной, а весь тираж сборника был предан огню в закоулке одного из институтских дворов. Сохранилось лишь то, что успели забрать авторы и те многочисленные помощники-студенты, которым за десять сверстанных экземпляров в награду выдавался один — премиальный.
Надо сказать, что институтское начальство (преподаватели) авторов-студентов в обиду не дали, в том числе и Лену Кумпан, срочно вызванную с практики. Наибольшая опасность грозила, конечно, Лиде Гладкой, автору "венгерских" стихов.
— Она и так уже распределилась на Сахалин, — ответил кто-то из профессоров представителю инстанции, — дальше ссылать вроде некуда.
Обо всем этом мы узнали, лишь вернувшись в город осенью.
А в бытность нашу на военных сборах на Карельском перешейке (по военной кафедре горняки были артиллеристами) Никита Сергеевич насмерть бился с антипартийной группировкой ("И примкнувший к ним Шепилов"), в результате чего со стены солдатского клуба в одночасье исчез портрет Ворошилова, а из столовой — портреты Молотова и Маленкова.
— Смотрите, смотрите, чем нас тут кормят! — говорили мы, бывало, этим вождям.
28
Производственная практика была у меня опять в Казахстане, только в Северном. Устроиться на практику самому, как в прошлом году, деканат мне не разрешил: пришла, мол, заявка на семерых из нашей группы — работать на разведке угля и бокситов в районе неведомого нам города Кушмуруна. Кем работать? Узнаете на месте!
Все семеро мы угодили на буровые старшими рабочими. По сравнению с моим двухлетним коллекторским прошлым это было резким спадом карьеры. И это — преддипломная практика!
Я попал на буровую, где сменным мастером работал разжалованный за многоженство и злостную аморалку, изгнанный из партии райкомовец. В новом статусе бурмастера он поливал советскую власть в хвост и в гриву. Он и тут женился в очередной раз, и юная его жена была на нашей буровой младшим рабочим.
Старший рабочий на колонковом бурении — это тяжко, особенно с непривычки. Трехметровая колонковая труба крутится, вгрызаясь в породу где-то на глубине пятисот метров. Вгрызается, наполняясь постепенно тремя метрами высверленной породы. Заполнилась под завязку. Стоп. Станок вырубается, включается лебедка, и начинается подъем снаряда. Вся пятисотметровая колонна (за счет этой колонны и крутится на забое режущая часть снаряда), вся эта распроклятая длина состоит из отдельных свинченных девятиметровых отрезков, и их нужно развинтить один за другим. Бурмастер поднимает лебедкой колонну на эти девять метров, в специальный паз очередной девятиметровой заразы я пихаю металлическую "вилку", и она ложится на металлическую горловину скважины. Далее я нахлестываю на замок штанги тяжеленный ключ и начинаю развинчивать первый отрезок. Раскрутил. Теперь он висит на элеваторе (цеплялке) лебедки, и юная супруга многоженца, младший рабочий, почти без усилий, оттаскивает его за конец в сторону, опускает на землю, освобождает элеватор. Теперь этот элеватор опускается ко мне, я цепляю его на головку очередной трубы-штанги и, едва она пошла наверх, выдергиваю "вилку", чтобы через девять метров воткнуть ее в очередной паз. И все повторяется: накидной ключ — элеватор — вилка, ключ — элеватор — вилка... Не приведи Господи об этой "вилке" позабыть, начав раскручивать трубу: весь снаряд ухнет вниз, и все аварийные работы — за твой счет.
Вначале я считал отрезки: девять метров, восемнадцать, двадцать семь, тридцать шесть ... Но дальше сотни метров не шел никогда, совершенно чумея от этой работы. Ломит спину, ломит руки, которые все в набухших волдырях, пот заливает глаза, многоженец на лебедке вопит, исходя на мыло от моей медлительности, я ответно воплю на него: легко ему там, за рычагами... Но вот вынута вся колонна труб, вытянута колонковая труба, выбит из нее и уложен в ящики трехметровый столбик породы, керн. Наплевать мне на эту породу — плод всех наших усилий, я на него и не взгляну, я думаю о спуске снаряда на забой, когда только что завершенное развинчивание сменится завинчиванием тех же труб плюс еще одна — на углубление снаряда.
Впрочем, через десяток смен я работал уже посвистывая. Но что это были за заработки при такой работе! В обрез хватало только на еду. В конце концов все мы, согруппники, сговорившись и бросив свои буровые, уехали в Кушмурун собирать в фондах материалы для диплома.
По семейной традиции перед отъездом в Ленинград я опять должен был заехать к брату, благо их экспедиция в то лето работала неподалеку, в районе озера Боровое. Их полевая база представляла из себя многопалаточный городок с двумя огромными шатровыми палатками: столовой и камералкой. Семейная палатка была и у брата с женой. Я рассчитывал пробыть у них максимум пару дней. На второй день с утра брат полетел на аэросъемку, его жена отправилась на работу в камералку, а я с молотком пошел побродить по окрестностям. Мое внимание привлек дикий вороний хай. В небе каруселью крутилась воронья стая, то разлетаясь, то снова сжимаясь в черный ком. Приглядевшись, я увидел вот что: вороны насмерть заклевывали свою товарку. Несчастная ворона шарахалась в сторону, норовя вырваться из смертельного кольца, она, как мне казалось, пыталась в воздухе прикрыть голову крыльями, а те все долбили ее и долбили бессчетными своими клювами. Наконец ворона рухнула наземь, затихла, а стая тут же с криком умчалась за ближайшую сопку.
Что-то мерзкое было в этой групповой расправе. Чем она так провинилась перед коллективом? Добро бы, хоть белой вороной была — такая же черная, такая же носатая, такая же ворона, как и прочие. Я даже подходить к ней не стал, а с испорченным настроением поплелся к палаткам.
Меня встретил охранным лаем щенок — собственность братовой семьи. Никого в палатке не было. Я провалялся на раскладушке, ожидая родственников — давно уже должны быть дома, — потом сунулся в соседнюю палатку, откуда слышались глухие голоса. Тут выпивали: двое сидя, один лежа. Лежачий отмачивал в тазу ногу, сизую и вздувшуюся. Это был пилот с вертолета, на котором утром улетел на съемку брат.
— А он в больнице, в Кокчетаве, — сказал мне летчик. — Вертолет-то наш наеб... Жена его в больницу машиной повезла.
— Да что с ним, что сломал, в каком состоянии? Расскажите подробнее!
— А хрен его знает. В сознании был тогда. Я и сам, видишь? — кивнул он на свою сизую ногу. — Вернется жена, расскажет.