Царь позвал Левкия.
– Пьян, архимандрит, – сказал Иван Васильевич. – Не проспался? Ей, рыло-то! Преподобное рыло! Опухло с перепоя!
– Испиваю, государь, – сказал Левкий, – писано бо есть, в беззакониях зачат есмь.
– А зачем же писано: не упивайтеся вином. В нем же… знаешь, что в нем?
– Некая ковыка недоуменная, государь; а другое место говорит: воды не пий, но вина…
– Вина? Остановился? А? Боишься договорить? Написано: «вина мало»… а ты дуешь какими ковшами?
– По чину, государь, и по телесной нужде сто маха ради и частых недугов. А что написано: вина мало пей – ино лошади ведро воды не много выпить, а кабы человек выпил ведро разом? А вот в Писании говорится: «мытари и любодейцы варяют[16] вы в царствии небесном», а оно значит: мытари были когда-то, а теперь мытарей нет, а есть монахи-бражники, пьяницы, вместо мытарей – они-то прямо в рай пойдут. А отчего? Они неповинны, аки младенцы. Аще что и согрешат, не вменит им Бог греха, сами бо не ведают, что творят. Говорят же: невозможно прожити без греха, а коли грешить, так лучше пьяному, чем тверезому. И еще писано, государь: «се коль добро и коль красно, еже жити братии вкупе!» А коли братия сойдется вкупе, ништо обойдется без вина?
– Хорошо, – сказал царь, – выпей же, коли так.
– Левка всегда пить готов, – сказал архимандрит, – а коли государь-царь велит, то как же Левке царского указа не исполнять?
Принесли чашу вина. Левкий разгладил бороду, посмотрел на чашу умильно, произнес: «Ах, ты чаша, чаша моря соловецкого», – и разом выхлебнул всю чашу.
– Хочешь еще? – спросил царь.
– Сколько велит царь, столько и буду пить; только коли на ногах не устою, да свалюсь, не наложи гнева. Пьяный не владыка себе самому.
– А если, – сказал царь, – государь велит тебе пить в такой день, что в святцах не показано разрешение вина и елея, тогда что?
– Несть разрешения, кроме царского повеления. Царев указ – все равно что Божий. Исполнять его велит сам Бог – тогда в ответе перед Богом уже не я; аще же царского указа не послушаю, то всегда в вине буду как перед Богом, так и перед царем.
– Мудро сказано, – сказал царь, – а если царь скажет: «Левка, не пей николи, и даже в полиелей», тогда что?
– Тогда Левка упадет царю в ноги…
И с этими словами Левкий упал к ногам государя и продолжал:
– И скажет: «Царь-государь, вели лучше Левке голову снять, оттого что Левке лучше живу не быть, чем не пить».
– Не бойся, Левка, царь пить не закажет, а скорее укажет. Ну, Левушка, скажи мне лучше вот что: проявился тут блаженный, ходит да кричит, знамо блажит; я его звал к себе… кто он таков?
– Не знаю, государь, о том вели спросить отца протопопа Сильвестра.
– Отчего Сильвестра, а не тебя? – сказал царь, нахмурившись.
– Я не звал его, и не приходил он ко мне, а видел я, как он из Сильвестрова двора выходил.
Зловещая мысль вновь посетила голову царя: Сильвестр ничего не сказал о блаженном, когда царь его спрашивал, а блаженный бывает у Сильвестра.
– Дивные вещи он рассказывает, – сказал царь и передал вкратце Левкию то, что слышал от блаженного.
– Это значит, – сказал Левкий, – чтобы царь на войну шел… Да, знать, есть такие, что желают, чтобы ты на войну сам ходил… Нет, царь-государь, не ходи, у тебя есть воеводы, слуги твои; их, своих холопей, посылай, а тебе свое здоровье беречи надобно. Князь Курбский, князь Серебряный не воротятся с войны – потеря невелика: много их, князей, на Руси, а ты, государь, у нас один, всему государству голова и оборона. А вот этих блаженных взять бы в розыск да и поднять раза два на дыбу, так заговорили бы они правду-матку, а то они народ только мутят! Вишь, что затеял! Старцев каких-то выдумал! Задал бы я ему старцев! Вспомни, царь-государь, как по Москве ходил юродивый да пророчил: Москва сгорит, а Москва и впрямь загорелась, а потом народное смятение стало… все то недруги твои учинили кознями своими! Нет, царь-государь, не слушайся вражьих советов, не ходи на войну. Кто знает, что у них на думе.
Левкиева речь пришлась по сердцу государю, который мучился подозрением, что его, как дурня, хотят провести и заставить делать то, чего он не хочет. Царь призвал к себе Афанасия Вяземского, молодого любимца, которого он уже тогда приблизил к себе.
– Афонька, – сказал царь, – блаженный какой-то проявился в народе, про войну пророчит; узнай, что он там такое говорит, а коли услышишь что-нибудь про нас, тотчас вели схватить его… Нечего ему в зубы смотреть, что он блаженный.
Вяземский искал блаженного, спрашивал, ездил несколько дней по Москве – и след простыл этого блаженного, словно в воду канул; только и узнал Вяземский, что вечером того самого дня, как он был у царя, видели его у Подкопал; он кланялся народу во все стороны и говорил: «Прощайте, люда добрые! Увидите меня разве не в добрый час, когда враг-бусурман под Москву подойдет!» И потом уже никто не видал его.
III. Царица
В царицыных покоях, вокруг большого продолговатого стола, покрытого зеленою с красными цветами скатертью, стояли две мастерицы и старая боярыня, надзиравшая над женскими работами. Поодаль от них, у двери, стоял мужчина лет за тридцать, с задумчивым лицом, и постоянно опускал глаза в землю, как того требовала вежливость из уважения к месту, в котором он находился. Одежда на нем была полумонашеская, черная, длинная; только голова была открыта. На столе лежал рисунок, изображающий положение Христа во гроб. Женщины, стоявшие у стола, находились, видимо, в тревожном ожидании и поглядывали беспрестанно на маленькую дверь, ведущую во внутренние комнаты царицы Анастасии. Никто не смел заводить разговора. Наконец дверь отворилась, вошла царица, женщина бледная, сухощавая; ее черты, некогда красивые, сильно искажены были преждевременными морщинами, в ее глазах отражались грусть и озлобление. Она была одета в голубом атласном летнике с серебряными узорами; на голове у ней была бобровая шапочка с верхом, унизанным жемчугом. За нею шли две девицы в красных летниках, с распущенными волосами. Их боязливый взгляд показывал, что они находятся в строгой дисциплине. Подошедши к столу, царица молча разглядывала рисунок.
– Вот, матушка то сударыня-царица, – сказала старая боярыня, – иконописец из Новагорода написал плащаницы образец, буде твоей царской милости угодно будет.
Иконописец поклонился до земли; царица взглянула на него, потом посмотрела на рисунок и сказала боярыне тихо:
– Выдать ему три рубля[17], пусть идет.
Боярыня сделала знак иконописцу, а тот, понявши, поклонился и вышел.
– Первый худог, – сказала боярыня, – матушка государыня-царица, и книжен вельми, у отца Сильвестра на воспитании вырос, когда еще отец Сильвестр был в Новегороде; и дал ему Бог дарование иконописное; живет, государыня, в Новегороде.
– Так он новгородский? – сказала царица. – Да еще у Сильвестра вырос? Не хочу! Не делать плащаницы по его образцу! И вперед чтобы мне из Новагорода не приводить ни на что мастеров, а паче из попа Сильвестра детенышей. Слышишь? Чтоб не было того. Нешто из иных городов отыскать не можно? Нешто в Москве нет достойных? Что это все из Новагорода, да из Новагорода? Новгород всему указ стал; и Богу-то по-новгородски заставляют молиться. Москва Новгороду глава и всем городам – так и в книгах написано. А нешто в Новегороде благодати больше: ростовские чудотворцы посвятее-то новгородских святых. Не чета Ростову Новгород, не то что Москве! Да ты что, новгородка, что ли?
– Матушка-государыня, – сказала боярыня, ведомо тебе, что я прирожденная московка, старого московского рода.
– Так сыщи иного иконописца, – сказала царица, – чтоб не из Новагорода, а паче чтоб не из Сильвестровых детенышей. Поп набирает себе на улице бог знает кого да в люди выводит… А за его милостивцами никому хлеба достать нельзя. И в попы своих ставит, и в подьячие ставит, да еще иконы пишут все его люди[18]. Сыщи иного.