Дразнят нас тонконогими аистами, а сами туда же.
А на пани Любке все к месту. Широкое в подоле голубое с золотом платье. Пояс завязан по бедрам и падает впереди двумя концами, как бы разделяя ноги. Тонкая в поясе казнатка [102], тоже голубая.
И что лучше всего — ихний «кораблик» на голове, словно лежащий молодой месяц, словно рожки над ушами. Те рожки золотятся, а на них сверху наброшен рантух — прозрачное голубое покрывало, спадающее ниже колен.
Сидит словно в облаке.
И на коленях свернулся ручной белый горностай.
Она поднялась мне навстречу, улыбнулась слегка жестковатой и легкой улыбкой. Горностай попытался было уцепиться за платье, но не удержался и скатился вниз.
У меня седина в волосах, и тут я впервые пожалел об этом. А про себя решил, что мужа как мужа, а эту буду защищать до последнего издыхания. Ведь если бы я не таскался по свету, а женился, как все добрые люди, у меня могла быть такая же вот дочь. И я обязательно назвал бы ее Гертрудой.
Я подошел к ней и наклонился, чтоб поцеловать руку, но она не дала руки.
— В этом, отец, по нашим обычаям, нет нужды.
— У них свои обычаи, — сказал пан Кизгайла, но я заметил, что он обрадовался.
А потом я убедился, что он ее вообще как-то безнадежно ревнует. Я поймал себя на мысли, что стал думать на их варварском говоре, и немного разозлился. Я все же из кантона Швиц, черт меня побери!
Правда, здесь все, кроме поляков, очень доброжелательны к любому народу и любой вере, так что мне здесь хорошо.
— А вы садитесь за стол, пан Кондрат, — сказала она, и я не рассердился даже за исковерканное имя. — Сейчас все остальные придут.
— Устроим военный совет, — сказал муж.
Я подивился тому, сколь чудны здесь нравы. Я не устаю удивляться девять лет. За едой — и военный совет.
Грохоча сапогами, я подошел к столу и сел. Первым пришел пан Феликс, капуцин, — и на диво чистый для своего ордена. Впрочем, я все равно лучше сидел бы с десятью вонючими капуцинами, чем с одним иезуитом. Душевный смрад горше.
Этот, как выяснилось, мылся, и даже весьма тщательно, потому что приставлен был, помимо исполнения службы, еще к варке меда. Капуцины понимают в выпивке.
Потом явился попик, отец Иакинф (язык сломаешь на этих именах!), встрепанный, сухонький и хитренький.
Каждый сел сбоку «своего» хозяина, в конце стола, и, к моему удивлению, очень мирно поздоровался с законным врагом.
— Пригрозили, что в противном случае выгоним, — шепнула пани Любка.
— А сейчас их вообще водой не разольешь, — буркнул Кизгайла, — пьют вместе и богохульствуют. Недавно пан Феликс, напившись, кричал, что с белорусской земли нужно повыгонять и попов, и ксендзов, а богом просить на царствование Бахуса. А ведь умный и бывалый человек: в Веницейской земле был и еще где-то.
— Ничего, бог легкомыслие прощает, — сказала хозяйка.
— Еще монахи есть? — спросил я.
— Вот уже вторую неделю служат приглашенные Спасение королевы на воде. Три недели будут выть, — скривила она губки.
— Какие?
— В серых рясах.
Я весь похолодел. Уж с этой компанией я вовсе не хотел иметь дела. И я решил попытаться завтра спровадить «сынов Исуса», запугав их опасностью.
Из-за предполагаемого совета приглашенных к столу было мало. Пришли еще только двое: капитан конных кирасиров, настоящий разбойник с лихо подкрученными усами и в сапожищах, похожих на ведра, а сам — ни дать ни взять карточный валет.
И еще выбранный командир шляхты в чуге из буркатели — дешевой парчи — и в серой меховой шубе поверх нее, несмотря на вешнее время. У этого были маленькие глазки и маленькие кривые ладошки. Разрази меня бог, если я не вспомнил при этом крота.
После того как мы насытились — а на это ушло немало времени, — я спросил, когда ожидается приход врага к крепостным стенам и не обещал ли канцлер Сапега вооруженной помощи.
— Они взяли Рогачек с налета, — хрипло сказал капитан. — А теперь куда-то исчезли.
— Готовятся, — с заметным волнением сказал Кизгайла, — понимают, что здесь врасплох напасть не удастся, и что-то готовят. Сидят где-то в пуще… как пауки.
— Сапега ведь обещал помощь, — с оттенком пренебрежения заметила хозяйка.
— Коту он под хвост вырос, твой Сапега, — вскипел пан, — можно ли ему верить? Сама помнишь, как он за народ белорусский распинался? А теперь что-то очень уж скоро по-польски начал лопотать. Оборотень.
— Да и ты ведь тоже, — все с той же легкой и жесткой улыбкой сказала она.
Лицо Кизгайлы так страдальчески исказилось, что я пожалел его.
— Он первый перебежал, — скрипнул зубами пан, — а за ним и другие пустились во все тяжкие. Как крысы с корабля. А остальным утеснения чинят.
— Нобили [103] не бегут, — сказала она.
— Потому и нищают. Да и этих, верных, три человека осталось. И их бы для спокойствия — на плаху.
— Сапега пришлет помощь. Сапега враг ему.
— Не верю, — сказал пан, — я и на себя не надеюсь после «обращения». И кто знает, не покарает ли меня за это господь.
— Что такое, — не понял я, — кому враг Сапега?
— Главе мужиков, — угрюмо глядя в пол, сказал Кизгайла.
— Нобиль. Роман Гринка из Ракутовичей, — ответил пан.
Признаюсь, я довольно неучтиво свистнул.
Дело оборачивалось совсем плохо. Нобили — самые знатные и самые уважаемые народом люди на этой земле. Они не просто имеют древо предков, они ведут его от какого-то славного человека.
Их закон чести гласит: каждое поколение должно приумножить славу этого предка своими деяниями. Поэтому большинство из них отличается справедливостью, открытым нравом и необузданной отвагой в бою.
Таковые три достоинства — я всегда говорил это — вовсе не способствуют процветанию в этом лучшем из миров. Посему эта порода людей принадлежит к числу вымирающих. Исчезли потомки князя Вячка, нет прямых потомков Андрея Полоцкого, неутомимого врага Кревской унии. Их забыли. И поделом: нечего попусту геройствовать. Человек создан для того, чтобы плодиться, а не для того, чтобы уничтожать себя. Что толку в том, что их имена занесены в какой-нибудь городельский привилей [104] или первый статут, если носителей этих имен не осталось на земле.
Но я всегда говорил, что у этого народа голова устроена как-то не так. Не знаю, мякина у них в голове или какие-то особые мозги (если представится случай, надо будет поглядеть), но они относятся к этой породе с предельным вниманием и нежностью. Мужики особенно любят их, потому что те почти всегда небогаты и считали чрезмерное богатство позором.
Однажды, после разгрома татар под Крутогорьем, третью часть добычи предложили одному из Ракутовичен (не помню уже, что он сделал, — кажется, заколол или взял в плен хана Койдана), и он отдал ее мужикам, которые пришли под его знамя. Те потом молились на него как на бога, и, когда он позвал их в поход на ятвягов, бросили разбогатевшие хозяйства и пошли за ним. Конечно, все это плохо кончилось — с главаря сняли шкуру, взяв его в плен.
И дань-то с этих ятвягов можно было взять только банными вениками и лыком. Неразумный риск!
Я знал все это от одного быховского монаха. Он протрубил нам все уши этой былой славой.
И все же я встревожился. Предводители они неплохие, и, если слухи оправдаются, значит, у мужицкого тела выросла неплохая голова.
Хозяин с хозяйкой между тем ссорились. Он кричал на жену:
— А все ты! Нужна мне была та холопка. Вот теперь и расхлебывайте кашу, пани Любка.
Та нежно гладила горностая, который лежал у нее на плече, лениво изогнувшись и ласкаясь головкой. Потом сказала холодно:
— Не бойся, он тебя здесь не достанет. Он не сильнее тебя.
И спросила у капитана:
— Ту девку отправили в Могилев?
Капитан чуть не подавился куском и покраснел.
— Через час отправят. Вместе с остальными.