Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он окутался облаком табачного дыма, и неожиданно из-под тяжелых век блеснули его глаза. Сказал просто и печально:

— И зачем кому знать, кто защитил меня, слабого, в свое время. Людям не было дела до того, как умерли два самых дорогих мне человека, умерли с голода. А я стоял тогда в клетке у стен несвижского дворца… День, второй, третий… И пускай они подыхают теперь, потому что это я, человек, имени которого никто никогда не узнает, первый в мире очистил одному человеку мозг от осколков раздробленной черепной кости и наложил на дырку в черепе заплатку из золотой пластинки. И этот человек остался жить.

Яновский только теперь увидел, что бутылка с водкой почти пуста. Медикус был явно пьян: зрачки его глаз сделались черными, большими и трепетали, как у отравленного. Но Яновский не испугался: медикус владел своим мозгом, и речь его становилась все резче.

— Не думайте, что я делал это и многое другое для людей. Я не жалел их, не ощущал их боли, и видимо, потому мне все удавалось. И воистину, за что жалеть человека? Вот он настроил чудесных дворцов, насажал деревьев, вырастил поэтов и зодчих. А завтра найдется безумец и начнет пережигать на известь статуи, разрушать дворцы, жечь города. И поэта, которого объявят еретиком, сжигают, а из его праха ставят клистир собаке завоевателя, ибо собака нечистое животное, и ей помогает клистир из праха еретика, как христианину — клистир из мощей святого. Дикари и варвары и всегда такими будут по причине натуры своей… Мертвое дерево дает приют козявкам, мертвые цветы сладко вянут, мертвый человек — смердит… Смердит он, правда, и живой…

— Довольно, — сказал Яновский. — Я шляхтич, мне непристойно слушать такое. Но ведь вы тоже человек. И те, что строили, тоже были людьми…

Оба молчали. Потом, когда молчание стало невыносимо, Михал спросил:

— Лучше расскажите мне, как это мой дядя стал королем цыган белорусской земли.

— Не только белорусской, — уточнил медикус. — И Польши, и Литвы, и даже Украины.

— Как же это произошло?

— Очень просто. — Медикус словно протрезвел: на лице его появилась галантная и слегка язвительная усмешечка. — Приблизительно в тысяча семьсот семьдесят девятом году Знамеровский был обычным мелким лидским шляхтичем. Вы знаете, что теперь шляхтичу стать богатым — это все равно что дождаться справедливости от пана. Но Знамеровскому помог случай… В его деревеньке было не более сорока халуп, а на стайне стояли две кобылы-клячи да дрыгант[84] королевский, которого весной рожнами на ноги поднимали. За лето кони немного сытели, и, видимо, это было причиной, что на них позарился какой-то цыганский табор. Коней украли. Тут Якуб проявил настоящую смелость. И неудивительно, потому что иначе ему пришлось бы подыхать с голода, выть на луну. Он взял двух друзей, сел на крестьянских коней и погнался за табором. Догнали ночью. Другой, может, стал бы рассуждать, а они втроем напали на целый табор, и начался бой. Смяли мужчин, отхлестали тех, кто сопротивлялся, забрали всех коней из табора и отлупили всех цыган, которые были там в это время. С богатой добычей двинулись они домой, а их сопровождали вопли ограбленных. Даже перины цыганские захватили для слуг. Побьешь человека — он начнет тебя уважать. Через несколько дней пришла к Знамеровскому делегация цыган Лидского уезда и просит принять их под свою высокую мужественную руку. Потом явились из Гродни, Трок, Вильни. Он всех милостиво принял. Зачем им было голову совать в хомут? Они не имели права голоса в сейме и посчитали, что такой сильный человек будет там хорошо защищать их во время сеймовых споров. Словом, семнадцатого августа тысяча семьсот восьмидесятого года король Станислав-Август утвердил шляхтича Якуба Знамеровского королем над всеми цыганами его земли и дал ему соответствующий привилей. Приказано иметь цыганскую столицу в Эйшишках, но Знамеровский не любит там жить. К тому же прикажи ему иметь столицу в раю — он построит ее в аду, потому что не желает подчиняться никому, даже королю. И вот девять лет он держит под своей властью всех цыган. Он стал богат: каждый десятый конь, котел, талер — все, что принадлежит цыганам, — все его. Он отнимает и больше, если пожелает. За это он защищает права своих вассалов в сейме, творит там внешнюю политику своей «великой» державы.

— Какую? Он что, войны ведет? — удивился Яновский.

— А почему бы и нет? Собирается же он помочь вам. Чем это не война? Мы теперь, милостью нашей шляхты и добренького господа бога, стали таким народом, что у нас цыганское королевство — великая держава, а драка на полевой меже — внешняя политика…

— Не оскорбляйте белорусскую шляхту, — сказал Яновский. — Она — соль земли.

— Дорогой мой юноша, — мягко сказал медикус. — Я сам был когда-то шляхтичем и благодарю бога, что теперь стал просто человеком. Я хорошо вижу, что вам снится ваше утраченное величие, которого у нашей шляхты никогда не было. Был великим наш народ. Он был таким под Крутогорьем, Пилленами, Грюнвальдом, во времена великой крестьянской войны семнадцатого столетия. А что шляхта сделала для него? Мы испугались его силы, когда он разбил татар. В то время мы продали наши вольные княжества Литве: она, мол, поддержит нас против наших сермяжных братьев. Хорошо, мы ассимилировали Литву, мы начали набираться силы благодаря народу. И тогда мы пошли на новое предательство: продали свой край полякам, отреклись от веры, языка, независимости, счастья, первородства ради чечевичной похлебки, ради власти, ради бесчестных денег. Злостному врагу продали. Coaeguatio iurium — уравнивание прав Литвы и Белоруссии с короной — это было уравнивание всех перед лицом голодной смерти.

Яновский испугался: таким злым стало лицо у медикуса. Глаза налились кровью, губы кривились. С невыразимо язвительным, брезгливым выражением на лице он сказал:

— A pisarz ziemskiego sady po polsku, a nie po rusku pisac powinien bedzie[85]. Язык наш милый, полнозвучный, плавный, дорогой. Словно луг голубой! Куда мы его кинули, под чьи ноги?

Яновский не нашелся, что сказать.

А медикус вдруг обмяк. Устало опустил плечи.

— Я ничего не имею против поляков. Негодяев там не больше и не меньше, чем у других народов. Но я не знаю панов хуже, чем у них. С таким презрением к мужику, с таким озлоблением, с таким чувством своего превосходства. Они и нас заразили этим. И главное, никто не видит, что государство катится в пропасть. Торгуют им напропалую, пьют, гуляют, словно перед погибелью, мучают народ. И скоро погибнут. Уже смердят даже. Что же, нам не будет лучше ни под тяжелым немецким задом, ни под властью державной шлюхи. Там позволили ссылать крестьян на каторгу и запретили им жаловаться на помещиков. Там отрубили голову единственному настоящему человеку нашего столетия — Пугачеву. Ему надо было посылать людей к нам и просить помощи. И я первый взял бы вилы.

— Послушайте, — перебил его Яновский, — если вы будете так оскорблять шляхту, я вас ударю саблей. Я пожалуюсь королю.

— А чего еще от вас можно ожидать, — спокойно и очень тихо сказал медикус. — Ударить старика, забыть рыцарство и совесть, выдать… Но я скажу вам, что это у вас не получится. Видите?

И он спокойно согнул костлявой рукой серебряный талер, который достал из кармана.

— К тому же Знамеровский не умирает каждый месяц от обжорства и водки лишь потому, что я мастер своего дела. Учтите. Он не отдал меня Радзивиллу, а Яновскому и подавно не отдаст.

И вдруг ласково положил руку на плечо Михала:

— Мальчик вы мой, мне, возможно, даже радостно видеть вашу горячность и свежую кровь в жилах. Но вы, простите меня, еще очень глупы. Вы столкнулись с нашим правом силы, вас вышвырнули из собственного дома. Вот вы столкнетесь с властью и деспотизмом панов — тогда вы поймете меня, если сердце ваше болит за родину. Поймите, основа всему — мужик. А мы, как говорит Вольтер, даем ему выбор: или три тысячи палок, или три пули в голову.

вернуться

84

вымершая белорусско-польская порода коней; иноходцы белой, реже вороной масти (исключения были редки) в полосы и пятна, как леопарды; храп — розовый

вернуться

85

а писарь земского суда по-польски, а не по-русски писать должен (польск.)

74
{"b":"580016","o":1}