— Тять, на приступочке туалетное мыло лежит, — сказал Гурьян, сидевший за столом.
— Корова у нас не модница: не станет пить надушенные помои.
«Злится тятька, — подумал Гурьян. — Брови нахмурил… Сейчас ругаться начнет».
Поужинав, Кондрат не спеша закурил трубку и сказал:
— Слыхал я, Гурьян Кондратьич, нынче тебя черти к жене Якшамкина носили. Правда или нет?
Гурьян кивнул.
— Вот что я тебе скажу, приятель: ежели пойдешь к Палаге еще раз, домой носа не кажи — за шиворот возьму и выброшу.
Гурьян улыбнулся про себя и вышел во двор. Ясно, Аксинья нажаловалась отцу. Вчера и ему, Гурьяну, добрый час выговаривала: мол, не успел и дня дома побыть, а уже не сидится на месте. Зачем на Полевой конец потянуло? Зазнобу нашел? Ведь за сорок уже!..
— Эка чушь! — возмутился было Гурьян. — Какая сорока тебе такое настрекотала?
Но Аксинья не унималась. Чушь? Вовсе не чушь! Тут о любом его шаге все знают. Хоть густым конопляником или мышиными норами проползи — все равно увидят. Потому как сотни глаз неотрывно за ним следят. Еще бы не следить! Ведь он — ровно белая ворона в Алове.
Конечно, все это Аксинья говорила со зла. Давно втайне ревновала мужа к Палаге. Еще когда обе в девках были, — ревновала. Потому никогда не водила с ней дружбы. Но есть и правда в словах жены. Надо быть поосмотрительней. Оступись разок — и ему старое припомнят. И придется идти по этапу туда, где Макар телят не пасет, несмотря на царские манифесты…
Выбежал из избы сын Сережка, направился на улицу играть с огольцами. Вслед за ним вышла на крыльцо Аксинья, увидала на приступочке мужа и, кивнув вслед Сережке, сказала:
— Кажется, не к добру у него вырос красный зуб. Все белые, а один передний — красный. Диво-невидаль, да и только.
— Мне даже нравится.
— Улыбку ему портит.
— Ничуть. Ты представь, если бы у всех зубы были красные, то белый Сережкин зуб показался бы уродством.
— Да.
— Значит, это игра природы.
— Божья воля. Его тебе предуказание.
— На что?
— На то, что не делом занимаешься. Все господом созданное хочешь переделать. Вот бог взял да и сынка твоего отметил.
— Да кто тебе такие мысли внушил? Чушь!
— Тебе чего ни скажи — все чушь. У нас тут однажды мудрый старец ночевал. Книжки продает, картинки, поминания, иконки, кресты нательные… До поздней ночи говорил нам… Свекор-батюшка внимал ему, как дитя малое, на тебя жаловался тому ночлежнику.
— А старикашка сказал, будто бес во мне сидит.
— Вот-вот.
— Старикашка тот смылся — и след простыл, а я — твой муж. Меня и слушай.
— Тебя? Да ты ли это? Снаружи тот самый, за которого замуж шла, а душа не та. Ее тебе на стороне подменили. Даже боязно бывает. Пожалей, скажи — ты кто такой теперь?
3
Снова вечером дождь.
Павел Валдаев вышел на крыльцо своей избы. И долго смотрел в сторону Полевого конца.
Вздохнул. Попалось сердце в капкан. Куда ни дернись — не вырваться на волю из сладко-горьких пут. Точит, точит, как недуг, — любовь. К лекарю с такой хворобой не пойдешь. Одна-единственная врачунья вылечить может — Палага…
И кажется, подсмеивается дальний гром:
— А-а-а… боишься, не идешь…
Выскочить бы под дождь и припуститься к ней, шлепая по теплым лужам, как мальчишка, чтоб брызги во все стороны!.. Но ведь прогонит! Со стыда сгоришь.
Павел вернулся в избу. Сын Колька, вглядываясь в дождливую темноту, закричал:
— Тять! Горит в поле! Да не туда, вон туда глянь.
Павел припал к окну.
— Латкаевы горят.
Жена Настя, облокотясь ему на спину, тоже заглянула в окно.
— Почему всполох не бьют?
— А кто поедет? Разве только ихние родные. Кто, кроме них, Латкаевых уважает?
— Как думаешь, подожгли или от молнии загорелся?
— Разве не все равно? У Марка хутор давно застрахован. Не разорится.
— Да. Ты помнишь, как сожгли графскую паровую мельницу под Поиндерь-горой? Новый-то барин, говорят, новую на том самом месте строит. Получше прежней.
А Павел подумал, что единожды не совладает с собой, — побежит-таки в Полевой конец. Вот и зарницы, мигая, манят к Палаге.
Барабанит в стекла дождь, будто просится в комнату.
Снова проснулась Палага среди ночи.
Стук-стук-стук в окно дождевые капли.
«А может, Павел стучит? Ах, если бы!..»
И словно вода весной в подпол, лезут в голову воспоминания: где, когда и как встречались они. А стоит закрыть глаза — он тут как тут.
«Ах, если бы!..»
И сама не помня себя, выкатывается она с постели, на коленях ползет к образам и молится, беззвучно и томно плача:
— Господи, не допусти до смертного греха.
«Ах, если бы!..»
4
Стелется по Алову субботний банный дым, цепляясь за яблони и вишни в садах.
Андрюшка Нужаев залез на соломенную крышу недавно построенной в саду бани и рот разинул от удивления: как много нависло над крышей анисовых яблок! Они свисали к соломе, пропахшей дымом, и краснели, точно бусы, рассыпанные по полу. Из сада их совсем не было видно. Дым, проникающий наружу сквозь солому, то прятал яблоки, то снова показывал. Андрюшке послышалось, будто яблоки шепчутся с соломой, — то ли жалуются на дым, то ли, играя с легким ветром, радуются.
«Никто их здесь не найдет. Снизу ведь не видно… Они только мои будут!»
Много ли проку от яблок, которые хранятся в погребице? Только в праздничный день отец даст всем по два-три. Да и то хорошего не достанется, — от долгого хранения они наполовину сгниют. А если захочешь съесть хорошее яблоко в будний день, надо украсть его из погребицы через кошачий лаз в двери, запертой на замок. Но разве легко достать оттуда яблоко тонкой, длинной лутошкой с гвоздем на конце? Семь потов сойдет, пока достанешь.
— Андрюшка! — позвали из бани.
Но тот не откликался — тянул время: не хотелось иди париться. Обязательно будут мыть голову горячей водой и, не жалеючи, дергать за волосы. Бывает, так напарят, что поневоле визжишь поросенком.
Когда мужики напарились и пошли домой, Андрюшка слез на землю, подул на руку, обожженную крапивой, и направился в избу.
— Где тебя черти носили? — спросил Витя, причесывая голову перед зеркалом.
— За амбаром спал.
— Иди мойся, сынок, вместе с бабами, — сказал Платон.
— Ва[27],— покачал головой мальчик.
— Ты чего как лягушка квакаешь?
— Лягушки раздетыми не стыдятся ходить, а мне с бабами в баню пойти мыться неловко: Не маленький уж.
— Вить, ты слышь, какие речи ведет!
Пошел словно вожжами хлещущий дождь, и бабы выбегали из бань окупываться под ливнем.
Туча прошла. С яблонь срывались капли дождя, и в тишине позднего вечера было слышно, как они шлепаются на мокрую землю.
Из предбанника Нужаевых раздался красивый и свежий, как будто хорошо вымытый в бане, голос Палаги Якшамкиной:
— Спа-си-бо вам, тетка Матрена, спа-си-ибо!
Тянется за бабой, невидимой в густой темноте, свет фонаря серебряной ниткой.
5
Издревле от отца к сыну, от матери к дочери летит поговорка: богатство приказывает — «показывай меня», нищета наказывает — «прячь меня». Но прятать нужду не так-то просто. Этому учиться нужно. И лучше всего — у зимы. Взгляните, сколько разбросала она по снегу золотого песка, сколько желтеющего, синеющего, зеленеющего и красного как кровь бисера, смотрите, сколько у нее серебра, горностаевых мехов, белья из холста, сотканного толщиной с бумагу! И в то же время она ли уж не бедна, она ли не скудна. Деревья и кусты раздеты, птицы голодные, сама ворчит и воет из-за недостатка. И все же умеет свою нужду скрывать.
Якшамкина Палага то же от нее в этом не отстает: дом у нее большой, на четыре комнаты, но внутри каменных стен пусто, мебели — кот наплакал. Осталось лишь кое-что из приданого: шаткий стол, стиральное корыто длиной от стены до стены, кое-какое тряпье, на котором спят, коробы, мотовило и сновальный стан. Кроме этого, от отца и матери досталась керосиновая лампа.