А какие книги были бы мне тогда полезны из тех, которые уже были написаны? «Диалоги» Валентина Свенцицкого вполне могли бы перевернуть всю мою жизнь и поставить её на твёрдые рельсы. Да если бы к «Диалогам» ещё «Лето Господне» Шмелёва — большого русского художника. И Честертон был бы весьма кстати, и Мориак пошёл бы на пользу. Нилус и Поселянин — вообще не литература, но эта «нелитература» вместо ядовитых шедевров, стала бы тогда для моей души живой водой. Всего полдюжины книг, и родился бы новый жизнеспособный человек. Но эти книги шли тогда по разряду антисоветской литературы. Так будьте же вы прокляты, коммунисты брежневской поры, сами уже не верившие в собственные идеалы, но бдительно следившие за тем, чтобы никаких иных идеалов никто не смел проповедовать.
Не надо и говорить, что теперь я не согласен почти ни с одной мыслью из тех, что выражены в моём дневнике. И всё–таки я с уважением отношусь к тем своим мыслям. Я и сейчас считаю, что если исключить из человеческого бытия Бога, то ни к каким иным идеям, по здравому рассуждению, и невозможно было придти. И какая искренняя там тоска по вере…
Да мне бы тогда хоть пару слов правды хоть от кого–нибудь, и мир вспыхнул бы перед глазами праздником удивительных красок. Но мы прожили так, как прожили, и правда пришла в нашу жизнь тогда, когда пришла. Слава Богу за всё.
Костёр на льду
В те годы, когда я вёл дневник, я ещё писал стихи. Первые стихотворные пробы я сделал в 1978 году, 14 лет от роду. Эти стихи были чистой графоманией, и я их потом уничтожил. А в 1979 году, то есть когда мне было 15–16 лет, что–то такое начало получаться. Я уже не писал стихи, они рождались, порою, так легко появляясь на свет, что я смотрел на них в недоумении: как это у меня могло получиться? Моё ли это? Поэтическое вдохновение — ни с чем не сравнимое чувство, сознание человека будто преображается и начинает выражать себя на том языке, каким оно в обычной жизни не владеет. Когда поэты говорят, что на них нечто нисходит откуда–то извне — это не метафора, не преувеличение, это очень реальное ощущение.
Сколько бы я позднее не думал о природе поэтического дара, его суть навсегда останется для меня загадкой. Иногда кажется, что тебе кто–то диктует, и у православного человека появляется очень тревожное предположение относительно того, кто бы это мог быть. Нам слишком хорошо известен источник некоторых «космических диктантов». И со стихами так тоже может быть. Однако, не думаю, что поэтическое творчество всегда имеет в основе некое вмешательство со стороны «другого». Видимо, оно имеет источник внутри самого человека. Во мне этот источник начал хлестать упругими струями, когда пришла первая любовь. А потом этот источник пересох. Как и не бывало. И произошло это именно тогда, когда первая любовь ушла — где–то около 18 лет.
Нет, я не разучился писать складно и в рифму, но я вдруг почувствовал, что стихи уже не рождаются, я их выдумываю, порою просто вымучиваю. Это был уже всего лишь результат применения технических навыков. Я вас уверяю: «научить писать стихи» можно и обезьяну, если она будет стараться. Постепенно нарабатываются технические навыки, и из–под пера начинают выходить ритмичные, гладко рифмованные строки. Но это не поэзия. Поэзия требует некоего непостижимого дыхания духа, и это дыхание или есть, или его нет.
У меня его вдруг не стало. Я всё понял и стихов после 18-и лет больше не писал. Последняя вспышка чего–то очень похожего на поэтическое творчество случилась у меня в 21 год. Я работал на практике в глухом поселке Северный и привез оттуда два стихотворения. Кажется, это и правда стихи. Но больше я уже писать не пытался.
Костёр на льду
(1979–1984)
I
Волны ласкают
Широкий лоб
Серого камня
Только родившись
Ласкают лоб
Древнего старца
Пенная нежность
Спешит изойти
В ласке минутной
Старый молчальник
Стоит, как стоял,
К ласкам привыкнув
Стук неясный до мерных ударов возрос,
И земля от предчувствий дрожит
В тёмной просеке леса на крыльях колёс
Он предвидится, ветром обвит
Возникает меж сосен его голова,
Жёлтых глаз туповатый обвод.
И как будто от боли очнувшись едва,
Он пронзительно тяжко ревёт.
Оборвавшейся лентой уносится вдаль,
Потонув в затихание полос,
Унося за собой ветровую печаль,
Как призыв, как укор, как вопрос.
Ты назад, мой певец, не гляди, не гляди.
Вместо песни сорвёшься ты в крике.
Пусть смотрящий вперёд счастье ждёт впереди
И поёт о своей Эвридике.
Не глядеть! Не глядеть! Уж открылся в скале
Светлый выход из мрака ночного.
Между ив у реки на цветущей земле
С Эвридикой ты встретишься снова.
Выход близок, но взгляд обернулся назад.
Нетерпение силы лишило.
Пала бездна, завыла и вздыбился ад,
Тень неясную ночь поглотила.
Снова день. На земле одинокий певец,
Взгляды бродят безумно и дико,
Голос глух, пальцы мертвы и виден конец
Страстной песне: «Вернись, Эвридика!»
Гнётся ива, как стан в тот момент роковой,
Над рекою ни песни, ни крика.
Только ветер печально выводит порой
На забытой струне: «Эвридика».
— Не гляди! Счастья нет для смотрящих назад.
— Но ведь может ответ дать единственный взгляд.
Только взгляд — не укор, и не крик, и не стон.
— Захлебнётся костёр, что на льду разведён!
Нож живой — он и меч, и топор, и кинжал.
Не одно — сотни острых, отточенных жал.
Я закрою глаза — он всегда предо мной —
Колет в грудь, бьёт в лицо и грозит за спиной.
Вездесущ, неотступен, суров, многолик.
Из груди моей вырвет когда–нибудь крик.
Ни удары, ни руки ему не нужны.
Он войдёт мне под кожу как будто в ножны.