Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Скажите Капитану, — так называл он Луиса Карлоса, именно в звании инженер-капитана завершившего свою военную карьеру, — что на моей фазенде его, в любом качестве и в любое время, всегда примут как самого дорогого гостя. Он может жить там столько, сколько захочет, — без всяких условий и ограничений — принимать, кого вздумает, делать, что заблагорассудится. Никто не посмеет там тронуть его. Здесь я один хозяин. Передайте Капитану — добро пожаловать!

Я никогда и никому не завидовал. Богатство, талант, успех, слава моих ближних — и дальних — не повергают меня в уныние, не портят настроение. Я способен радоваться чужой удаче, рукоплескать и восхищаться вполне чистосердечно и искренне, более того — я люблю хвалить. Успех друга — это мой успех, впрочем, необязательно быть другом, достаточно быть баиянцем, бразильцем, а порою и этого не надо — лишь бы проявился талант, блеснуло дарование. Я люблю открывать молодых, никому не известных поэтов и прозаиков, если в них вправду есть искра Божья, я всем и каждому сообщаю о появлении нового гения.

Да, у меня природный иммунитет к зависти, душа открыта для восхищения и дружбы. Как мне повезло! И нет печальней зрелища, чем изнывающий от злобной тоски завистник, желчный злопыхатель, обиженный на весь свет, источающий ненависть! Он по-настоящему несчастен…

Рио-де-Жанейро, 1954

Плавно нажимая на педаль швейной машинки, Китерия неторопливо рассказывает о своей жизни. Она родом из самого глухого захолустья штата Пернамбуко, потом попала в город, выучилась ремеслу, стала брать заказы, обзавелась своей клиентурой, а потом уж перебралась в Рио, где дона Зелия взяла ее под свое крылышко. Коренастая, коротконогая, тяжелогрудая, широколицая, с маленькими, вкось, будто бритвой прорезанными глазками, с гривой черных волос, заколотых на макушке черепаховым гребнем — когда она однажды их распустила, мне почудилось, что в комнату хлынул густой и жесткий водопад, — Китерия, мягко говоря, не очень привлекательна. Тот, кто пустил когда-то в оборот выражение «амулет от любострастия», ясное дело, предвидел ее появление на свет.

В ходе неспешно текущей беседы неожиданно выясняется, что у Китерии есть дочь — живет в предместье города Ресифе, замужем, скоро ей рожать…

— Да ну?! У тебя будет внук? А я, Китерия, признаться, думал, ты у нас — барышня… Она поднимает голову, смотрит на меня пристально, и в самой глубине ее косых щелочек посверкивает искорка обиды:

— Барышня… Скажете тоже. Да разве б смогла я утерпеть?!.

Ни один из моих недоброжелателей — из тех, кто не упустит малейшей возможности сказать обо мне какую-нибудь гадость, — никто из критиков-интеллектуалов, поставивших себе святую цель — следить, чтобы ни одного доброго слова про мои книги не просочилось в рецензии и статьи, так вот никто из них не знает мои писательские недостатки, пределы моих возможностей лучше, чем я сам. Я отдаю себе в них полный отчет, а потому не огорчаюсь от хулы и не обольщаюсь мишурой похвал.

Знаю я также — знаю наверняка и непреложно, — что присутствует на исписанных мною страницах, в созданных мною персонажах и нечто такое, что, пожалуй, останется и пребудет. Это — дыхание жизни. И я говорю об этом без спеси, без тщеславия, но с гордостью.

Париж, 1988

Все на свете прощала дона Зелия субъекту, с которым свела ее некогда злая судьба; все его проступки и прегрешения готова была понять, оправдывая оные тяжелым детством, бурной юностью, скверным образованием, дурным воспитанием, чуждым влиянием, а в крайнем случае — несовершенством природы человеческой.

И только одного она мне не простила. И до сих пор у нас в доме есть запретная тема, которую лучше не затрагивать, если же нарушается это табу, слышен становится горький смех, саркастические замечания, скрежет зубовный. Не надо, не надо напоминать моей жене о вертолете президента Франции.

Дело было осенью, как сейчас помню, в сентябре. В Париже бастовали медики, устроившие грандиозную манифестацию. Из окна правительственного лимузина мы видели толпу сестер милосердия и сиделок с лозунгами, плакатами, транспарантами и едва одолевали искушение присоединиться к ним: Зелия — из солидарности, я — потому что давно не кричал «ура!» и «долой!» Над людским морем на всякий случай кружат полицейские вертолеты, давая понять, что власти начеку.

Мы приглашены президентом Миттераном на обед, имеющий быть километрах в ста от Парижа, в замке, принадлежащем Тьерри де Босу, госсекретарю по вопросам культуры. Это не официальное мероприятие, не протокольный «обед», а веселое и приятное застолье в узком кругу: кроме самого президента и хозяина, присутствуют известная издательница Одиль Жакоб, писатель и министр культуры Испании Хорхе Семпрун, специально по такому случаю прилетевший из Мадрида, и мы с Зелией.

Разговор идет о Франции, об Испании, о распадающемся мире и объединяющейся Европе, о фантастических переменах на Востоке, куда мы улетаем через два дня, чтобы все увидеть своими глазами. Сказать, что обед удался, — ничего не сказать: это подлинный шедевр, истинное произведение искусства, приводящее на память belle йpoque…

После десерта мы осматриваем замок, вокруг Миттерана прыгает, ластится к хозяину его черная собака. Но приближается миг расставания — у президента время расписано по минутам, и пилоты его личного вертолета уже запустили двигатели. Мы прощаемся, и тут Миттеран приглашает нас лететь с ним. Зелия трепещет от восторга: она обожает летать, а тут еще президентский вертолет, какое наслаждение!

Но прежде чем она успевает произнести все это вслух, вмешивается ее неотесанный супруг.

Он — то есть я — отказывается наотрез. Отказывается, не давая ни малейшей надежды уломать себя, не оставляя никаких недоговоренностей, отказывается решительно и недвусмысленно: «Мерси, господин президент, очень вам благодарен за честь, но в эту дьявольскую стрекозу я не сяду».

Тем, кто не знает, скажу: я испытываю ужас перед самолетами, но ужас этот — пустяки по сравнению с теми чувствами, которые охватывают меня при виде винтокрылой машины, геликоптера, будь он проклят. Особенно эти лопасти на крыше — вертятся, вертятся, того и гляди остановятся.

Миттеран настаивает: до Елисейского дворца всего четверть часа лету, а потом нас доставят домой, зачем же трястись сто километров в машине? В отчаянии Зелия задает мне тот же вопрос: зачем? Ее суровый взор и голос обещают многое, но я мужчина, черт побери, сказал — значит, кончено! Зачем? Затем, месье президент, что на вертолете я лететь боюсь. На Зелию стараюсь не смотреть, ибо ничего хорошего не увижу, уж это я знаю.

Правительственный «ситроен» мчит по великолепной магистрали. Зелия хранит отчужденное молчание — ни словечка не могу из нее вытянуть. Ни словечка, ни взгляда в мою сторону, ни улыбки, и вообще со мною рядом — лишь бренная ее оболочка, а бессмертная душа — там, в поднебесье, в президентском вертолете. Обычно приветливое лицо — хмуро, глаза устремлены в неведомую мне даль. Я отчаянно стараюсь завязать с ней разговор, вспоминаю обед, тонкий юмор и тонкие вина, ум и интеллигентность хозяина и гостей, я натужно шучу и бьюсь как рыба об лед. Все напрасно. Все впустую. Гробовое молчание служит мне ответом, а мчащий нас лимузин, жалкое и допотопное средство передвижения, становится не немым, а ревущим укором, зримым воплощением моей вины.

Манифестация уже окончена, на мостовой валяется транспарант, обвиняющий правительство, и чело Зелии, задумавшейся над тем, как несправедливо устроен этот мир и как, в сущности, ужасна жизнь, отуманивается еще сильней. Слышен гул — это над площадью Бастилии на малой высоте пролетает, заставляя испить чашу разочарования до дна, последний полицейский вертолет.

Кельн, 1970

Арлетт Соареш, наша старинная приятельница, издатель и фотограф, возит нас в своей машине по дорогам Европы и делает это, надо сказать, замечательно — ни одной поломки, ни единого происшествия за весь тысячекилометровый путь.

82
{"b":"579319","o":1}