Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И вот мы подъезжаем, я высаживаю разодетую Зелию из такси. Пара на загляденье, кавалер — воплощенная элегантность, а дама — просто мадонна. Входим, и я представляю:

— Зелия, моя жена.

— Ой!

Зелия улыбается. Кармен в некотором замешательстве прикрывает грудь. Она не то чтобы нагишом, но вроде того: в прозрачной блузке, не скрывающей ничего, чем одарила ее природа, в легких брючках, обрисовывающих все ее пленительно-женственные обводы и изгибы, никаких тебе комбинаций, лифчиков, поясов с подвязками и прочей отвратительной дамской сбруи.

— Простите, ради Бога, я в такой затрапезе — думала, Жоржи придет один, да я и не знала, что он женился!..

Зелия не теряет самообладания:

— Пожалуйста, не беспокойтесь, вы очаровательны… А с Жоржи мы познакомились в Сан-Пауло, когда объявили амнистию…

Кармен, предложив нам выпить, исчезает из комнаты:

— Пойду позвоню Марио, скажу, что вы пришли!

Через минуту она возвращается в уже совсем ином обличье — в элегантнейшем костюме, черном и строгом. Вскоре приезжает и знаменитый режиссер Марио Пейшото.

Нью-Дели, 1957

Пабло Неруда с видом жертвы злосчастного стечения обстоятельств появляется в моем номере, тыча пальцем в какую-то газетную статейку на английском языке:

— Немыслимо, невозможно! Эти советские — просто несерьезные люди! Ну что ты будешь с ними делать, кум?!

А на фотоснимке над статьей Хрущев в белградском аэропорту целуется с Тито.

После громового успеха «Всеобщей песни», главной книги Неруды, поставившей его в первый ряд современных поэтов, он выпустил «Виноградники и ветры» 80 — сборник политических стихотворений, гневно бичующих американский империализм, который несет народам мира войну и нищету, воспевающих героизм советского народа и новорожденных стран народной демократии, обязанных своим появлением на свет победам Красной Армии. Есть среди этих стихотворений получше, есть похуже, но ни одно из них, хоть они и не идут ни в какое сравнение с «Песнью», нельзя счесть бездарным — в каждом есть, пусть одна, талантливая строчка, Пабло всегда и всюду остается поэтом. Ну так вот, самое, пожалуй, яркое во всем сборнике — это похвальное слово Иосипу Броз Тито, вождю народов Югославии, отцу отечества, чье величие, того и гляди, затмит величие его кремлевского тезки. Стихотворение немедленно было переведено на все языки СФРЮ.

Аргентинское издательство «Лосада» уже объявило о выходе второго издания «Виноградников и ветров», как вдруг распространилось известие о том, что два Иосифа рассорились насмерть. Неруда, осердясь на отступника и предателя Тито, заменил уже сверстанный и набранный панегирик спешно сочиненной яростной диатрибой, где к вящему восторгу советских — и нас всех — сорвал маску народного героя с цепного пса американского империализма.

Немало воды утекло с тех пор — на ХХ съезде КПСС разоблачили культ личности, поведали о преступлениях Сталина, реабилитировали Тито, Хрущев с пальмовой ветвью слетал в Белград, а чилийское издательство «Насимьенто» подготовило к печати «Виноградники…» И вот теперь Пабло показывает мне речь, которую произнес Никита, когда вылез из самолета и упал в объятия югославского маршала — дорогого товарища Тито.

— Нет, ты послушай, — горячится бедный поэт, окончательно запутавшийся в хитросплетениях политики, виноград его стихов осыпается под ветром, непредсказуемо меняющим курс. — «Дорогой товарищ Тито»?! Посоветуй, что мне теперь печатать в сборнике? Похвальное слово или брань? Я, конечно, ангажирован, но это уж слишком! Разве можно так?

Я советую Пабло вообще, раз и навсегда, выкинуть Тито из сборника, чтоб не зависеть больше от колебаний генеральной линии. А главное — не торопись сочинять оду Хрущеву: мало ли как дело обернется?!

Прага, 1950

Проездом из Софии в Париж у нас в Праге оказывается Мария-Баиянка — назовeм ее так, потому что в нашей общей с нею отчизне она жила в квартале Кампо-Гранде на улице Корредор-да-Витория.

Она на голубом, что называется, глазy представляется крестницей Грасилиано Рамоса на том лишь основании, что, как и он, родилась в штате Алагоас, в Палмейра-дос-Индиос, объявляет себя моей родственницей — «Ты разве не знаешь, что лейтенант путался с моей сестрой?» Лейтенант — прозвище моего брата, Жамеса Амаду, в ту пору главного редактора «Моменто», баиянского органа бразильской компартии. Что ж, это и в самом деле родство, хоть и не кровное, но близкое, и я с удовольствием слушаю ее душевные излияния, касающиеся сердечных бурь и плотских утех.

Благодаря своему статусу специальной корреспондентки «Моменто» и активистки компартии, благодаря рекомендательным письмам, которыми снабдил ее Лежебока (чертовка! знает даже, как Жамеса дразнили в детстве), но главным образом благодаря смуглой гладкой коже, отличной фигуре и огненному темпераменту, Мария колесит по странам народной демократии, а там уж и не знают, куда ее усадить, чем угостить, какие дива показать. Какие ложа стелили ей в Будапеште и Бухаресте, в Восточном Берлине, в Варшаве и Вроцлаве, в Братиславе и Софии! Год назад она по секрету шепнула мне, что судьба занесла ее даже в президентскую опочивальню Иосипа Броз Тито, маршала Югославии и народного героя, — правда, нет ли, судить не берусь. Для полного комплекта не хватает лишь Москвы: Эренбург пообещал устроить ей приглашение от Союза писателей СССР, но обещания пока не сдержал. И вот сейчас она в Праге, где ее принимают руководители Союза журналистов Чехословакии, а попала она сюда из Софии, где гостила у родственника самого Димитрова — с ним, с родственником то есть, она познакомилась в Париже, в болгарском посольстве. Мария-Баиянка — свой человек при дворах социалистических государей.

В баре пражского отеля мы чокаемся сливовицей за скорейшее возвращение бразильской журналистки в родные пенаты. Мария-Баиянка ждет не дождется этой минуты, она ужасно тоскует по отчизне, и я удивляюсь — не замечалось за ней раньше такого пламенного патриотизма.

— Больше не могу слышать в постели венгерскую или словацкую речь, — объясняет она. — Хочу, чтобы меня называли тем словом, которое в ходу у нас дома, хочу слышать его, понимать, что оно значит, только тогда я получаю наслаждение. А этих социалистических языков я не знаю, а потому пропадает какая-то самая главная изюминка.

Она устремляет на меня мечтательный взгляд непорочной барышни, допивает свою рюмку и идет к выходу. У подъезда отеля в длинной черной «татре», которая полагается только высокому начальству, ждет ее генеральный секретарь Союза журналистов Чехословакии.

Я выбегаю следом — но поздно: лимузин скрывается в надвигающихся сумерках. А выбежал я затем, чтобы помочь Марии-Баиянке вновь найти изюминку, без которой любовь делается пресной и не завершается победным оргазмом, я вспомнил, что по-чешски ее любимое слово звучит очень красиво и совсем на наш манер — курва![78] Может быть, оно пригодилось бы ей сейчас?

Сан-Пауло, 1945

— Уверяю тебя, друг мой, это сущее чудовище, форменный бандит…

С этими словами появляется в моей квартире на авениде Сан-Жоан художник Лазарь Сегал. Он предупреждает, что пришел вовсе не ко мне, а к своей картине, которую подарил мне в 1944-м, а отдал — лишь год спустя, да и то с неимоверным трудом, не то что «скрепя сердце», а набив на него стальные обручи. Он рассказывает мне о страшной угрозе, нависшей над ним в облике некоего американского миллиардера.

Сегал, еврей из России, впервые приехал в Бразилию в 1912-м, в год своего рождения. В 1939-м вернулся и тут уж обосновался навсегда. Вторая мировая вдохновила его на создание трех грандиозных, прекрасных и страшных полотен — «Погром», «Эмигрантский корабль», «Война», причем первая картина, даром что меньше других по размеру, мне лично кажется самой выразительной и удачной.

вернуться

78

[lxxviii] От исп., португ. curva — изгиб, поворот.

47
{"b":"579319","o":1}