Qu’on se batte, qu’on se déchire,
Pen m’importe: ç’est un délire.
Но государь уже заметил утомление княжны и, обещая ей прислать доктора своего Крейтона, простился и тихо пошел по фрейлинскому коридору.
II
«Как он добр! — подумала Туркестанова по уходе императора. — И почему я не сказала ему всей правды? Нет, нет, у меня не хватило бы на это решимости, нет, этого я не могу… Я не могу и потому, что я не верю в его сердечность, не люблю этой маккиавеллистической улыбки, с какой он говорит о людях, о их слабостях, не понимаю его слов, которые редко переходят в дело. И, Боже мой, что он подумает обо мне, когда узнает все!» с отчаянием говорила себе княжна, садясь в свое вольтеровское кресло и закрывая себе глаза руками…
Но пробило шесть часов, и Варвара Ильинична поспешила встать. Стареющая графиня Дивен иногда скучала и не знала, как убить свое время. Императрица Мария Феодоровна возложила тогда на княжну Туркестанову и графиню Самойлову, помимо фрейлинских обязанностей, нелегкую задачу занимать старую статс-даму: графиня Самойлова, еще совсем молодая девушка, должна была ходить к Дивен, жившей также во дворце, по утрам играть с ней в пикет, а княжна Туркестанова — по вечерам для игры в дураки по копейке за партию. Эта «douraquerie» с Дивен была тем тягостнее для Варвары Ильиничны, что по состоянию своего здоровья она не могла долго сидеть, но она не хотела огорчать старую графиню, которую искренно уважала, и должна была сидеть у ней по три часа. Лишь в девять часов возвратилась домой Туркестанова, но у себя она застала доктора Крейтона, присланного государем. С видимою неохотою встретила княжна доктора, но он недолго ее беспокоил: предложив ей несколько вопросов, доктор объяснил, что самое важное для нее — успокоить нервы и чаще пользоваться свежим воздухом и что она будет чувствовать себя совсем хорошо, если примет прописанные ими лекарства. Прощаясь, он просил позволения навестить ее и на следующий день. После его визита княжна едва успела добраться до своей кушетки и скоро погрузилась в глубокий сон.
Между тем доктор Крейтон уже делал доклад свой государю о болезни княжны Туркестановой, но чем далее говорил, стараясь обращать внимание государя на медицинские термины, тем менее понимал его Александр. Но намеки доктора становились явственнее и определеннее, так что император воскликнул наконец с нетерпением:
— Или я сошел с ума, или вы говорите гнусную чепуху!
Но доктор не устрашился высочайшего гнева и снова повел длинный доклад. Император слушал его внимательно, и только по временам улыбка, которую княжна называла маккиавеллистической, озаряла его доброе, благостное лицо. И доктор, снабженный инструкциями, давно уже ушел из кабинета государя, а Александр все еще стоял у своего письменного стола и повторял: «Но это невозможно, как это могло случиться?» И многое вспомнил он из последней беседы с княжною.
Чрез несколько дней по фрейлинскому коридору распространилась весть, что княжна Туркестанова заболела холерой и что, по высочайшему повелению, ее поместили в Эрмитаже, в тех комнатах, которые летом еще занимал король прусский. Доступ к больной, по требованию доктора Крейтона, был воспрещен всем, кроме него и избранной им сиделки. Но обитатели дворца и сами уже обегали Эрмитаж, как чумное место. Друзья и знакомые Туркестановой могли получить сведения о ней только от Крейтона. Императрица и графиня Ливен долгое время не могли успокоиться, узнав о болезни своей любимицы, и часто спрашивали о ней Крейтона. Но тот отвечал отрывисто и однословно: он известен был своею несловоохотливостью.
Что же произошло с Туркестановой и в чем заключалось ее горе?
III
Долгое время блистала княжна Варвара Ильинична при дворе, заглушая те чувства, которые она с таким красноречием выразила в беседе с императором Александром. Мужчины пред ней преклонялись, но руки ее не искали: всем было известно, что у нее за душой было всего двенадцать тысяч рублей казенного фрейлинского приданого. Да она и держала себя слишком высоко над низменною толпою придворных ловцов счастья: удивлялись ее уму, образованию и называли Афиной-Палладой. Быть может, она сумела бы состариться в этом мифологическом ореоле, привыкла бы к пустоте и этикету будничной придворной жизни и даже обратила бы ее в потребность своего серенького существования, если бы не посещала часто дома приятельницы своей, княгини Анны Александровны Голицыной. Брат ее мужа, флигель-адъютант, князь Владимир Сергеевич, сын знаменитой племянницы Потемкина, Варвары Васильевны, был почти на двадцать лет моложе княжны Туркестановой. Это был человек легкомысленный, но веселый, остроумный собеседник, хороший товарищ и отличный музыкант. Это и сблизило его с княжною, которая, посещая дом Голицыных, обыкновенно играла с ним в четыре руки. Мало-помалу сближение на этой почве перешло у Туркестановой в тихое, ровное чувство привязанности к своему партнеру. Иначе отнесся к этому князь Владимир Сергеевич. Ему льстила мысль, что его отличила княжна Туркестанова, этот кумир двора и общества, и он ни на минуту не сомневался в том, что она влюбилась в него по уши. Его товарищи, офицеры, часто поддразнивали его, поздравляя с победой над перезревшей княжной, но уверяли, что девственная Афина-Паллада не допустит дальнейшего сближения с нею. Голицын сначала отшучивался, но однажды, на товарищеской пирушке, когда все были уже в пьяном угаре, вышел из себя и стал хвастаться своей победой над княжной.
— Афина-Паллада будет моей Венерой, когда я этого захочу! — закончил он, разбивая бокал о стол.
— Полно врать, Голицын, — смеясь, сказал ему белокурый немчик, ротмистр Дершау — хочешь пари?
— Идет, идет, милейший! Против твоего жеребца, как его, Османа, что ли, своего Ветра ставлю, — кричал Голицын.
— Даю тебе полгода сроку, а мало — еще прибавлю, — продолжал смеяться Дершау.
— Право, господа, — вмешался толстый полковник Дружинин, отличавшийся ровным, спокойным характером — для пари вы выбрали бы какой-либо другой предмет… Ей-Богу, не стоит. И ты, князь, я скажу тебе по совести, ты, конечно, добрый малый и товарищ, дай я тебя поцелую, но очень большая свинья, когда так говоришь о хорошей, почтенной женщине. Ей-Богу, нехорошо, — повторил он, стараясь отвести Голицына в сторону.
Как ни были пьяны офицеры, но слова Дружинина, пользовавшегося среди товарищей большим уважением, произвели на них впечатление. Многие замолкли, а Дершау, готовясь уйти, стал пристегивать саблю. Но Голицын вырвался из рук Дружинина и, бросившись к Дершау, крикнул:
— Так идет?
— Идет, отвяжись ты от меня, — отвечал Дершау, уходя — никогда я не думал, что ты такой… хвастунишка… Делай, как знаешь.
Вслед за Дершау ушел и Голицын, сопровождаемый вечным своим спутником, юным поручиком Аверьяновым, которого в полку звали не иначе, как Ваничкой.
После их ухода среди присутствовавших офицеров водворилась тишина.
— Да, господа, — прервал вдруг молчание полковник Муравьев-Апостол, бледное, энергическое лицо которого удивительно напоминало собою портреты Наполеона — вот вам наши баре, наша высшая аристократия! И это еще не худший экземпляр. Вырос среди ужасов крепостного разврата и, развращенный с младенчества, даже о порядочной, уважаемой женщине говорит, как о крепостной своей наложнице! Если бы не боязнь скандала, который покроет позором имя княжны и сделает ее басней города, — я его проучил бы, как скверного мальчишку.
— Никто, милейший Сергей Иванович, его и не оправдывает, — примирительно заговорил Дружинин после некоторого молчания. — Не он первый и не он последний однако, даже в нашей офицерской среде. Я помню, что до двенадцатого года почти все мы такие были. Правда, нехорошо, что и говорить, очень нехорошо наш князинька изволил говорить… Венера, Осман… Ей-Богу, нехорошо!
И, сказав это, Дружинин беззвучно рассмеялся, заглядывая в пасмурное лицо Муравьева-Апостола.