В одну из темных зимних ночей Василий Иванович был разбужен несколькими «партикулярными людьми», которые, не давая ему опомниться, приказали ему одеться, взять с собой краски и палитру и, на глазах остолбеневшей хозяйки, увели его с собой на улицу. Здесь стояли сани, запряженные тройкой лошадей. На голову Василия Ивановича накинули тафтяной черный платок, набросили ему на плечи огромную медвежью шубу и затем посадили его в сани. Бедный юноша потерялся от страха, но когда сани двинулись, то вскрикнул:
— Люди добрые, куда же меня везете?
— А ты молчи! Потом узнаешь, — грубо сказал ему партикулярный, сидевший с ним рядом.
Самые ужасные предположения теснились в голове Василия Ивановича: то ему казалось, что его везут в крепость или ссылку по какой-либо ошибке, чему, как он слышал, бывали случаи; то приходило на мысль, что его хотят убить и где-либо бросить за городом. «Но за что, за что?» думал он с отчаянием. И вдруг его осенила утешительная мысль, что эти страшные люди принимают его за другого кого-либо.
— Я — ученик академии Попов, — закричал он, пробуя сдернуть платок, но тотчас же почувствовал удар кулака по плечу и услышал суровый голос соседа:
— Тебе сказано: молчи, кутья! Иначе тебе несдобровать. Молчи и делай, что велено тебе будет.
Вне себя от страха, Василий Иванович уже не подавал голоса, не помнил, долго ли они ехали, и очнулся тогда только, когда сани остановились и его спутник сказал ему:
— Ну, слезай теперь, бери меня вот за руку и иди.
Кругом раздавались голоса, слышен был какой-то шум, Василий Иванович готов был поклясться, что где-то вблизи его послышался лязг цепей, но ему не пришлось замечать окружающего: на спине своей он чувствовал пинки, вынуждавшие его быстрее итти по лестницам, путаясь в длинной медвежьей шубе, и пройти несколько комнат в тишине, нарушаемой только звуком шагов его и его спутников.
Но вот они, видно, достигли цели. С Василия Ивановича сняли шубу, сдернули с головы его платок, и он увидел себя в большой полутемной комнате. Лишь в одном углу ее за ширмами виднелось пламя восковой свечи. Пред Василием Ивановичем стоял человек, молодой еще на вид, насколько мог он разглядеть в темноте, в белом халатике, с докторскими инструментами в руках. С сильным иностранным акцентом он сказал трепетавшему юноше: «Подите сюды», и повел его за ширмы.
За ширмами, на большой железной кровати недвижимо лежал покрытый широким плащом человек, уже, по-видимому, покончивший свои счеты с жизнью. У Василия Ивановича подогнулись колени, когда он увидел, что лицо мертвеца избито и обезображено. Голова пошла у него кругом, и молодой доктор дал ему выпить несколько глотков воды.
— Вот что, младенец ты милый, — произнес, обращаясь к Василию Ивановичу привезший его партикулярный человек. — Сейчас же своими красками подправь лицо так, чтобы никаких повреждений приметить было не можно. Хорошо сделаешь — наградят, а плохо — пеняй на себя, — прибавил он, удаляясь с доктором за ширмы.
Велик был ужас Василия Ивановича! Для него было ясно, что перед ним лежал труп убитого человека. Казалось ему, что и руки у него не поднимутся, чтобы исполнить полученное приказание, но разве и с ним не могут поступить так же? Страх смерти пересилил в нем все прочие чувства, и он, перекрестившись, принялся за свою страшную работу… Когда Василий Иванович кончил ее, его вывели из-за ширмы, и к нему в той же полутемной комнате подошел военный, длинный и сухой, по описанию Василия Ивановича, как жердь.
— Ты кто такой? — спросил он ласково.
— Ученик академии, — прошептал Попов.
— Хочешь получить место и уехать из Петербурга?
— Учителя рисования я могу только чрез год…
— Ты получишь его теперь и сейчас же после того уезжай из Петербурга. Но помни, всю свою жизнь ты должен молчать о том, что случилось с тобою сегодня, а если пикнешь об этом кому-либо и где-либо, то мы тебя везде найдем и разговаривать с тобой долго не будем: кожу сдерем. Ну, иди с Богом!
Василий Иванович уже не помнил, как он добрался домой в сопровождении того же угрюмого партикулярного человека. Но велико было его удивление, когда на другой день он действительно получил уведомление о назначении его в Павловск учителем рисования; в тот же день ему доставлен был пакет неизвестно от кого со ста рублями. Вечером Василий Иванович, едва не сойдя с ума после всего происшедшего, полный самых разнообразных чувств, уже выехал из Петербурга…
— И вот, Михаил Федорович, — закончил он свой рассказ, — всю жизнь свою не мог я забыть этого дела. И совесть мучила и мучит меня, что я будто помог убийцам скрыть их преступление, будто я сам с ними в соучастии. И в старости я живо это почувствовал: молодому-то что! И заявлять никому не мог. По сию пору мне неведомо, что то были за люди и за упокой кого я должен молиться. Так и молюсь: «За упокой раба Божия, его же Ты Сам, Господи, веси!»
Курицыну оставалось только успокоить старика и сказать ему, что его грех невольный, и что Бог, конечно, давно простил его ему. Долгое время он, однако, сам не мог успокоиться, взволнованный рассказом Василия Ивановича, и выпытывал у него мельчайшие подробности дела, стараясь вместе с ним найти ключ к разгадке преступления. Но ключ этот так и не был найден.
— Друг ты мой, Михаил Федорович, — говорил старик, — пойми ты, ни этого проклятого Петербурга, и никого-то там я почти не знал. Кабы знал да ведал, что со мной там будет, я в дьячки бы лучше пошел!
Рассказывали, что после смерти Василия Ивановича приятель его, Курицын, сошел с ума, утверждая, что он наконец нашел какой-то «ключ»…
Роман принцессы Иеверской[5]
I
Выло теплое апрельское утро 1806 года. В церкви св. Захария и Елизаветы, что в кавалергардских казармах, у Таврического сада, только что окончилась обедня с молебствием по случаю возвращения полка из австрийского похода, где при Аустерлице полк покрыл себя славою и заслужил одобрение самого Наполеона своею блестящей атакой, но лишился почти половины своего наличного состава. На огромном казарменном дворе уже выстроились блестящие кавалергардские эскадроны: «вороные», «гнедые» и «серые» по масти своих лошадей, и солнце играло своими лучами на стальных кирасах солдат, заботливо равнявшихся в шеренги и тщательно осматривавших свою амуницию. Группа офицеров с командиром полка, лихим кавалерийским генералом Николаем Ивановичем Депрерадовичем, собралась у въезда во двор и оживленно беседовала между собою. Все это был народ рослый, здоровый, красивый, почти все с боевыми отличиями за Аустерлиц; они весело, жизнерадостно болтали между собою то по-русски, то по-французски, оглядывая иногда привычным взглядом стоявший за ними блестящий полк. Офицеры любили своего командира, привлекавшего сердца подчиненных своим остроумием и добротою, и окружили его тесной толпой.
— Господа офицеры, — раздался вдруг звонкий и громкий голос Депрерадовича после того, как с Захарьевской улицы подъехал на взмыленной лошади ездовой — прошу вас по местам. Сейчас на парад наш приедет цесаревич Константин Павлович. Уже одиннадцать часов, а вы знаете, что он опаздывать не любит.
Офицеры отъехали к своим эскадронам, а Депрерадович выехал на улицу встретить великого князя, командовавшего в то время всей гвардией. Великий князь Константин, действительно, уже приближался верхом к казармам в сопровождении двух адъютантов. Ответив на честь, отданную ему Депрерадовичем, и приняв от него рапорт, великий князь, сильно напоминавший своим лицом императора Павла, вдруг покраснел, надул тонкие, почти бескровные губы и проговорил:
— Ну, что, в порядке ли ваши вольнодумцы? Парад, ведь, не сражение, где каждый сам за себя и что ни делает — все с рук сходит!.. Вот ужо посмотрю, посмотрю, — прибавил он, нервно дергая за мундштук гарцевавшую под ним лошадь и почти не слушая ответов командира, не отнимавшего руки от каски. — Вот увидите, что я скажу им сейчас.