Каждое слово принца тяжелым камнем ложилось на душу растерявшегося Макса. Он молчал, тяжело дыша, весь красный от охватившего его волнения. Перенеся свой взгляд с потолка на брата, принц вдруг встал с кресла и, улыбаясь, сказал Максу:
— На этот раз я должен проститься с вами, милый друг. Вы видите, сколько дел еще ожидает меня! Как это скучно, утомительно!
Провожая брата до двери, принц вдруг сказал ему с обворожительной улыбкой:
— А я скажу вам по секрету, дорогой Макс, о своей радости, которую вы, конечно, разделите, как брат. О ней еще никто не знает, и вам я сообщаю о ней первому… Я надеюсь скоро быть отцом.
Макс остановился как вкопанный.
— От Юшковой? — вскричал он необдуманно.
Принц поморщился.
— Милый мой, вы всегда слишком скоро судите… Нет, от принцессы.
Макс посмотрел на улыбающееся лицо брата с тревожным недоумением. Он едва подавил в себе желание сделать вопрос, готовый уже сорваться с языка.
— Поздравляю вас, дорогой брат, — проговорил он и поцеловался с принцем.
«Комедиант!» — со злобой подумал он, выходя из кабинета и едва замечая кланявшихся ему сановников, ожидавших принца в приемной. — «Что это за новая его штука?»
XIII
В Большом театре шла опера Глюка: «Ифигения в Тавриде» с участием придворных итальянских певцов и певиц. Бельэтаж и ложи бенуара наполнены были представительницами высшего света, в светлых костюмах à la grec, и на фоне их в глубине лож лишь изредка мелькали черные фраки напудренных звездоносцев и золотые мундиры придворных чинов. Весь партер занят был преимущественно молодежью гвардейских полков. Офицеры были в парадной форме и толпились у барьера и в проходах, тщательно лорнируя ложи и отвечая поклонами и жестами на улыбки и приветствия, посылаемые им из лож находившимися там красавицами. Запах тонких духов, наполнявший атмосферу театральной залы, блеск брильянтов, покрывавших головы и груди декольтированных женщин, захватывающие звуки оркестра возбуждали молодые, легко воспламеняющиеся головы. Настроение зрителей было приподнятое. Даже Охотников, сидевший в партере вместе с другом своим Прокудиным, как ни грустно был настроен в последнее время, был увлечен спектаклем и всей его феерической обстановкой. Любя музыку, он восторгался классическими мелодиями Глюка, а сама Ифигения почему-то напоминала ему его божественную Louison.
— Никогда, — сказал он в последнем антракте Прокудину, — я еще так не наслаждался театром, как сегодня. Забываешь о всем окружающем и чувствуешь, что тебя что-то несет наверх, к небу.
— Вероятно, это то же небесное чувство, милый друг, — простодушно отвечал Прокудин: — какое испытывают, говорят, перед отходом в лучший мир умирающие. Я, признаюсь, его никогда не испытывал, вот разве когда Богу молишься, ищешь утешения в молитве. Впрочем, может быть, я не о том говорю.
— Да, это совсем другое, — задумчиво заметил Охотников. — Молитва — дело внутреннего чувства, а здесь тебя поднимает и уносит какая-то внешняя непреодолимая сила. Несет она тебя в какой-то другой, сказочный мир, носит-носит, а потом ты с удивлением видишь, что сидишь неподвижно на одном месте, среди людей, на этом кресле. Однако, видишь ты в ложе принца Макса и его приспешника, Левенвольде? Принц смотрит на нас и почему-то смеется.
— Барон, вероятно, сказал ему какую-нибудь глупость, — заметил Прокудин.
— А мне один вид их уже испортил настроение, — проговорил Охотников. — Если бы не красоты последнего акта, то сейчас бы ушел отсюда.
— Ну, Алеша, жду тебя и тебя, Прокудин, к себе на суп, — вдруг раздался около них голос Уварова — из театра приезжайте прямо ко мне, будет все теплая компания, и Дениска Давыдов придет с Мичельским. Его выпустили, Мичельского, в отставку, с чином полковника, и он уезжает жить в Москву.
— Мичельский?! Да что ты! — удивился Охотников. — Такой молодой да в отставку! Да при его связях!
— Чужая душа — потемки, брат, — отвечал Уваров — уж я пытал его, пытал, ничего не узнал: надоело мне все, говорит. А жаль, человек он простой, душевный, и на поляка совсем не похож. Так придете вы оба, а? Не то, вы сами знаете, дистанция на десять шагов.
И Уваров, махнув рукой на прощанье, рассмеялся и пошел дальше, гремя саблей.
— И то правда, пойдем потом к нему, — сказал Прокудин, желавший поддержать веселое настроение друга. — Ведь нам и в Петербурге не долго жить придется. Того гляди, объявят поход.
— Ладно, идем, — отвечал Охотников: — мне и с Мичельским хочется попрощаться.
Взвился занавес, и друзья снова увлеклись Ифигенией, чудным ее голосом, всей прелестью музыкальных мелодий. Смотря на артистку, слушая ее, Охотников нечувствительно перенесся в область прошедшего, и вся поэзия любви его к Louison охватила его своим ароматом. «Милая, сокровище мое, — думал Охотников: — если бы и мы могли уехать хоть на край света! Или любовь наша превратится в прах и развеется по ветру, как этот пепел на жертвеннике! Или, быть может, мне придется принести себя в жертву!»
Наконец спектакль окончился, и оба офицера, с трудом проталкиваясь в шумной толпе, наполнявшей вестибюль, подошли к выходной двери театра, где толпа была еще гуще и суетливее. Вдруг Охотников слегка вскрикнул и схватил Прокудина за руку. Поддерживая друга, Прокудин вместе с ним вышел на площадь и затем спросил его:
— Что с тобой, Алеша?
— Поддержи меня, — сказал Охотников прерывающимся голосом, — и посади скорее в карету. Меня в толпе кто-то ударил в бок кинжалом или просто ножом. Скорее, скорее! И, ради Бога, молчи, молчи! Боже мой, Боже мой!
По счастью, карета Охотникова нашлась скоро, и Прокудин, поместившись в ней возле раненого своего товарища, увидел на правом боку его мундира небольшое отверстие, края которого уже напитаны были просачивавшеюся кровью. Прокудин пришел в ужас.
— Алеша, что же это? Нам следовало сейчас заявить полиции и схватить этого разбойника.
— Нет, нет, голубчик, оставь это. Я знаю, с чьей стороны нанесен мне этот удар, но пусть он не торжествует: я, может быть, еще останусь жив. Кажется, я ранен только легко. Умоляю тебя, милый, никому об этом не говори, сохрани все в тайне.
— Но разве это можно скрыть? — возразил Прокудин, крайне удивленный просьбой друга и его желанием замять дело.
— Ефиму скажи, что я ранен на дуэли, а всем прочим пусть говорят, что я очень болен. А доктора позови Штофрегена, который лечит у княгини Голицыной. Боже мой, как это на ней отзовется, когда она узнает! — прибавил Охотников, думая о принцессе.
Между тем карета быстро неслась по направлению к Сергиевской. Когда она остановилась наконец у квартиры Охотникова, он от потери крови так ослабел, что Прокудин и Ефим вынесли его на руках. Шепнув Ефиму, что барин ранен на дуэли и что об этом нужно молчать, Прокудин тотчас же отправил его за Штофрегеном, а сам остался с Охотниковым. Душа Прокудина была потрясена этим ужасным покушением на жизнь его друга, тем более, что он никак не мог его себе объяснить.
«И у кого могла рука подняться на Алешу? — думал он. — Самый тихий, безобидный, добрый человек! А он говорит, что знает убийцу, и молчит о нем…»
Прокудин терялся в догадках, сидя у постели Охотникова, и наконец пришел к единственно верному, по его мнению, объяснению, что в этом деле, конечно, замешана женщина.
«И неужели женщина эта — княгиня Голицына? — спрашивал себя Алексей Неофитович. — Да ведь она его старше и его родственница, да и замуж недавно вышла.
Но если не Голицына, то кто же? Ведь Алеша нигде и не бывал, кроме Голицыной!»
Но приехал Штофреген, поднятый с постели Ефимом, и Прокудин предался заботам о своем друге. Исследовав рану, доктор заявил, что она не смертельна, но требует тщательного ухода. Он сделал Охотникову перевязку и сказал Прокудину, что сам останется с больным на ночь, на всякий случай, а утром выпишет сиделку. Прощаясь с другом, Охотников вновь просил его соблюдать полное молчание о совершенном на него покушении и только донести на другой день утром командиру о постигшей его серьезной болезни.