— И вашу публику! Еще раз благодарю, спасибо! («Благодарю» и «спасибо» он сказал по-русски.)
— До скорого свидания в Москве, — говорил Луначарский, провожая его до дверей.
Следующая встреча Луначарского с Моисси состоялась в конце октября 1925 года в Берлине.
Германское министерство просвещения и культуры совместно с профсоюзом работников искусств устроило большой прием в честь Анатолия Васильевича, с тщательно обдуманной и богатой программой концерта.
С чтением стихов Уланда и Гельдерлина выступил Александр Моисси. Не знаю, было ли это совпадением вкусов или Моисси сознательно выбрал двух немецких поэтов, творчеству которых, после Гёте, Луначарский в своих работах отдал наибольшее внимание.
Читал Моисси великолепно; как завороженная, слушала я музыку этого необыкновенного голоса. Недаром Анатолий Васильевич назвал его величайшим декламатором наших дней. Я взглянула на Анатолия Васильевича: у него на мгновение выступили слезы на глазах, что было признаком величайшего восхищения. Вообще Луначарский не склонен был к слезам, особенно к слезам, вызванным жалостью или огорчением; но слезы восторга я замечала у него не раз, и чтение Моисси вызвало у него именно такие слезы.
Когда мы покинули зрительный зал и сидели за столом с хозяевами этого приема, я обратила внимание на пустое кресло и лежащую перед ним на приборе карточку. Кто-то из знатных гостей, по-видимому, опаздывал. Но кто? Вдруг, встреченный аплодисментами, в комнату как вихрь влетел Моисси и направился к нам. Он задержался, так как решил после выступления переодеться: все присутствующие были в городских костюмах, об этом даже упоминалось в пригласительных билетах, и ему не захотелось выделяться во время ужина своим «фрачным» видом. Луначарский поднялся ему навстречу, и они троекратно, по-русски, облобызались. Прием, оказанный ему, как чтецу, в этот вечер такой избранной и взыскательной аудиторией, как-то особенно окрылил и взволновал Моисси. Он был радостно возбужден и с жадностью впитывал те похвалы, которыми искренне и щедро одарил его Луначарский.
— Только Качалов может соперничать с вашим богатством тембра, силой, выразительностью голоса. Я не знаю равных вам и Качалову ни у нас, ни в Западной Европе.
Лицо Моисси порозовело от удовольствия.
— О, г-н Луначарский, в самых смелых мечтах я не сравниваю себя с Качаловым. Это — идеал актера и человека.
Поскольку позволял общий разговор за столом, Моисси расспрашивал меня о Москве, об актерах, участвовавших в его гастролях, многих называл уменьшительными именами, искажая их только чуть-чуть. Он так много работал над Толстым, Достоевским, так любил Чехова, что привык и сроднился с русскими именами; чувствовалось, что ему доставляет особое удовольствие произносить: «Оля, Катя, Александр Иваныч».
На следующий день Моисси приехал в полпредство на Унтер ден Линден, где останавливался тогда Анатолий Васильевич. Мы сидели втроем в небольшой гостиной. Вчерашнее оживление Моисси как рукой сняло, он казался утомленным и озабоченным. Когда Анатолий Васильевич коснулся его вчерашнего успеха, он только устало махнул рукой.
— Да-да, аплодировали, вызывали… Самое ценное для меня, что мое исполнение доставило удовольствие вам. Но вот, взгляните. — Он вынул из кармана две бумажки, исписанные крупным, явно измененным почерком. — Вот два письма от «истинных германцев»: их оскорбило, видите ли, что я, иностранец по происхождению, осмеливаюсь исполнять «их» классиков! Как будто классики не являются достоянием всего мира. — Он прочел: «Вы — нахальный итальянец, албанец или левантиец, наплевать, кто именно, коверкаете, искажаете своим иностранным акцентом не только слова, но и самый дух великой немецкой поэзии! Недолго осталось вам воображать себя первым немецким актером! У немцев возрождается национальная гордость, и потомки тевтонов выбросят за дверь вас и вам подобных!»
Второе письмо было еще грубее и грязнее: в нем Моисси называли большевистским шпионом.
— Эти письма не подписаны? — спросил Луначарский.
— Конечно, нет.
— Зачем же вы их читаете? Вы вчера слышали аплодисменты всего зала, восторженные возгласы, публика не отпускала вас, пока не погасили люстры, а вы огорчаетесь из-за двух грязных анонимок! Ах, дорогой друг, если бы вы знали, сколько я получал подметных писем, особенно в 1917 и 1918 годах. Из-под многих подворотен меня облаивали охрипшие от злости белогвардейские шавки, но я не позволял себе раздражаться этим лаем. Да зачем оглядываться так далеко? Вот вчера на приеме берлинцы устроили мне, члену советского правительства, овацию, а сегодня один из монархических листков, редактор которого был у меня вместе с другими журналистами на пресс-конференции, вздыхает о том, что в блаженные времена, при кайзере Вильгельме II, полицайпрезидиум выслал Луначарского в двадцать четыре часа из Берлина, а вот теперь, в 1925 году, этого безбожника-большевика чествуют официальные лица.
— Как? Разве вас высылали из Берлина? — Моисси с напряженным любопытством смотрел на Анатолия Васильевича.
— Да, представьте себе. В 1911 году я получил партийное задание, связанное с берлинской организацией; полиция кайзера не жаловала нас, русских эмигрантов, и мне пришлось выехать из Швейцарии в Германию с фальшивым паспортом на имя некоего Соловейчика. Все сошло вполне благополучно. Года через два мне снова случилось приехать в Берлин как лектору, под своим собственным именем и со своими документами. Вдруг ночью ко мне в номер гостиницы являются затянутые в мундиры полицейские. Проверка документов. Я показываю приглашение от устроителей лекций, паспорт.
— Aber Sie sind nicht Lunatscharsky Sie sind Soloweitschick[5], — и предъявляют мне ряд фото, снятых полицией в мое предыдущее пребывание в Берлине, без моего ведома, в фас, в профиль, во весь рост и т. д. — Ну, как, Herr Soloweitschick, вы будете чего доброго отрицать свое сходство? Разве это не вы?
— Я не заходил в Берлине к фотографу и не знаю, чьи у вас фотокарточки. Зовут меня Луначарский Анатолий Васильевич.
Уговоры были бесполезны — меня выслали.
Моисси залился веселым хохотом.
— Занятная история! Вы чудесно ее рассказываете. Как вы это подметили — грозный, указующий перст: «Sie sind nicht Lunatscharsky…» Какой бы из вас вышел актер!.. А вот я в последнее время все больше увлекаюсь литературой. Я пишу. Это гораздо интереснее, чем играть на сцене.
Анатолий Васильевич лукаво щурится.
— Но пишете, наверно, для театра?
— О да, — подтверждает Моисси. — Я работаю над драмой «Наполеон». Я изучаю материалы, их — море! Вряд ли о ком-нибудь из исторических лиц написано столько трудов, издано столько мемуаров. Чем больше узнаешь о нем, тем яснее становится, что он — единственное, неповторимое явление… гений! Он гениален даже на св. Елене, когда его мучил рак и тюремщики-англичане.
— Вам хотелось бы воплотить этот образ на сцене?
— О да, безумно. Я бы играл корсиканца, человека южной крови, необузданного темперамента. Я мечтаю пожить некоторое время на Корсике, понаблюдать там людей, нравы… Впрочем, я так ясно представляю себе Корсику, мне кажется, что я бывал там и не однажды. Корсика, корсиканцы, ведь это все — прекрасное, лазурное Средиземное море. Корсика, Далмация. Далматинцев я знаю с детства, я представляю себе корсиканцев похожими на них; у них такая же гористая скудная почва, те же оливковые рощи, те же родовые кланы, старинные суеверия, та же вспыльчивость и гордость… Когда-нибудь я сыграю своего Наполеона.
— Да, я представляю себе Моисси — Наполеона. Это может быть захватывающе. Но для этой роли вам придется изменить своим принципам — играть в парике, гримироваться: ведь надо создать маску Наполеона…
— Нет, нет, уверяю вас, вы ошибаетесь. Я сделаю так: — Моисси откинул назад и пригладил свои мягкие вьющиеся волосы; перед нами вдруг возник молодой генерал Бонапарт, как будто сошедший с портрета Давида. Моисси улыбнулся своей открытой, ясной улыбкой. — Ну а потом, — он еще больше пригладил волосы и оставил на своем большом выпуклом лбу одну маленькую прядь, его губы сложились в тонкую, официальную полуулыбку, руку он положил за борт пиджака.