— Безобразие! Весь Петербург закоптили. За чем смотрят городовые?
Но городовые и сами еле успевали отскакивать в сторону и, козырнув, если ехал важный чин, руками отгоняли от себя дым, смрадными тучами валивший из-под автомобилей, и долго кашляли, а если ехал какой-нибудь туз с дамой — плевались, расправляли лихие усы и всем видом грозились: ну, погоди, ваше степенство…
Но у «степенств» было слишком много денег, и блюстители порядка лишь почтительно посматривали на их горластые автомобили и лихие выезды и механически козыряли, как раз и навсегда заведенные куклы.
Лишь солнцу были в высшей степени безразличны и автомобили, и лихие выезды, и оно светило весело и щедро, заглядывало в витрины магазинов, вспыхивало бликами на лаке фаэтонов и автомобилей, на шпорах офицеров, даже на очках и пенсне прохожих и ночных росинках на деревьях, а петропавловский шпиль и адмиралтейскую стрелу так отполировало, что на них смотреть было невозможно, сиявших в поднебесье ослепительно-желтым огнем, будто солнце сидело у них в гостях и играло в зайчики.
Из-за церквей, соборов, из-за красных, желтых, зеленых громад дворцов и казенных зданий сторожко выглядывали белые, с синей подкладкой облака, тянулись к макушкам золотых шпилей и крестов, словно оттуда хотели более обстоятельно рассмотреть, что делается-творится на главной улице государства Российского, да не могли дотянуться и застывали над горизонтом, или не хотели преждевременно заслонять солнце своей безутешной мутью и омрачать души людские.
Возле нарядных витрин толпились зеваки, подслеповато приникали к стеклам так, что носы расплющивались, и, прочитав цены, причмокивали языком и разочарованно вздыхали:
— Кусаются. Цены-то.
— Война!..
Там и сям группами стояли студенты, спорили, щеголяли латынью и сыпали милые шутки по адресу курсисток, и те смущенно опускали глаза долу, а иные показывали язычки и приводили озорников в восторг.
Подпоясанные белыми фартуками дворники караулили оброненные бумажки, брошенные окурки, метлами торопливо убирали их в сторонку и корили студентов:
— Господа скубенты, порядок не блюдете, окурочки швыряете, куды попало, а еще и господам гуляющим поперек дороги становитесь. Ай-я-яй…
Но их голоса заглушали газетчики:
— «Петербургский курьер»! Львов — накануне сдачи генералу Рузскому!
— «Биржевые ведомости»! Самые свежие новости: пруссаки бегут в Берлин! Столица Франции будет объявлена открытым городом!
Михаил шел с виду беспечно, останавливался возле витрин и, однако, все видел и наблюдал за офицерами, словно знакомых выискивал, и вспоминал студенческие годы, Петербургский университет, Кровавое воскресенье… Вспоминал, как один вылощенный жандармский офицер с маленькими усиками и длинным носом, сидя на огнистом коне, размахивал палашом и, грассируя, кричал:
— За веру, царя и отечество — в сабли! — И, размахнувшись, шарахнул шашкой по нему, Михаилу, пытавшемуся в толпе стащить его с коня, но удар прошелся вскользь, сбил шапку, а на плече оставил лоскут студенческой тужурки и лоскут срубленной кожи да еще кровищу, залившую всю спину.
Михаил выстрелил тогда в офицера из «бульдога», но промахнулся и до сих пор сожалел, что хорошенько не прицелился, — некогда было в жестокой неравной схватке. Вон там, на углу твоем, Невский, и Литейного…
Невский… Краса и гордость державного града Петрова. Каменный летописец многострадальной, мученической истории России народной, немой свидетель величественной поступи первой русской революции. Это здесь измученный, замордованный русский народ шел к Зимнему дворцу с хоругвями, с иконами, с детьми на руках к царю-батюшке просить хлеба и заступничества от произвола и был встречен свинцом.
Расстреляли. Вместе с детьми. На виду у икон спасителя и его матери.
Это с твоих светлых проспектов, град Петра, обагренных кровью восставших путиловцев, обуховцев, балтийцев, торнтонцев и несть им числа, набатным эхом покатился по всей земле русской пламенный клич:
— Смерть самодержавию!
— Да здравствует свобода!
И поднимал города и села, и рабочие поселки, и каждую честную душу на бой святой и правый с вековечными силами деспотизма. Земля горела тогда под ногами сильных мира, и они разбегались с фабрик своих и заводов, спешно переводили капиталы в швейцарские банки и были готовы и сами туда отправиться, но ждали, что скажет и сделает царь.
Николай Второй сам сидел на чемоданах, однако все еще надеялся, что гроза пройдет, и просил Вильгельма Второго придвинуть войска к русской границе, не надеясь на свои. Но дядя Николай Николаевич заставил его издать лживый манифест о свободах и обманул восставших.
А потом началась расправа. С жестокостью вандалов. С хладнокровием палачей. И революция была удавлена виселицами. Утоплена в крови народа. Замурована в каменные казематы крепостей и тюрем.
Ты это помнишь, Невский. Ты знаешь, что это они кричали-командовали тогда:
— В плетки!
— В шашки!..
— Пли!..
— За веру, царя и отечество…
Вот эти, щеголяющие сейчас новой формой и новым оружием, грациозно козыряющие друг другу, будто на параде, и высокомерно косящие глаза на одетых в старую форму, белесую и изрядно поношенную, прокопченную порохом войны, — на раненых, пришедших сюда подышать свежим воздухом, и то и дело властно повышают голос:
— Поручик! Почему не отдаете честь старшим? Ваша часть и фамилия командира?
Они даже не интересуются фамилией спрашиваемого, не любопытствуют, где ранен, при каких обстоятельствах, чем отличился, если у раненого были награды; они требуют почитания их, соблюдения устава и наказывают, и торжествуют, что строго следят за порядком в империи Российской и не позволят нарушать его даже самому господу богу.
Вот какие мысли будоражили душу Михаила Орлова, некогда умытого собственной кровью вон там, на углу твоем, Невский, и Литейного. Их бы, всех этих фланирующих по городу, наряженных в новые, защитного цвета, одежды, — на фронт, на передовые позиции, в строй, чтоб рядом с солдатами-горемыками, ан нет, они вот околачиваются в столице и выхваляются друг перед другом статью, и выучкой, и гордыней. Много ли их встанет в ряды народа, придет время? Сотни? Десятки? Скорее всего — считанные единицы. Такие, как штабс-капитан Бугров, как Андрей Листов, а быть может, и брат Александр, придет срок?..
Александр. Брат кипяченый, единокровный, как там ты сейчас на фронте и почему ничего отцу не пишешь? Ведь ему-то и жить осталось… Правда, я тоже особенным старанием не отличался, а отец — он ведь у каждого один. Как и мать… А мы забываем это. Мать лучше помнили, чаще бывали, когда она была жива… Эх, дела! Когда мы вас переделаем и хоть немного отдохнем? Или забудемся малость? Никогда. И не будет вас, дел, — скучно станет. Жизни не будет человеческой…
И решил Михаил Орлов: поскорее закончить все дела — и домой, где он еще почти и не был, а побыл от поезда до поезда три часа всего. Отец по-прежнему жаловался на печень, но ему стало лучше, он уже начал ходить, и Михаил пообещал скоро вернуться и пожить немного дома, пользуясь тем, что таких, как он, плоскоступов не призывали. Да он и не рвался на фронт, достаточно было того, что два брата были там.
И вот дела задержали. Петровский задержал, глава большевистской пятерки в Думе, у которого Михаил только что был, передавал ему посылку от Линника, а точнее — от Ленина. Михаил и сейчас еще удивлялся: довез все в полной сохранности. Где? В шляпе. На днище, под шелковой подкладкой, да еще и по бокам, по окружности, под кожаным ободком. При жаре можно снять такую шляпу и обмахнуться раз-другой, и никому и в голову не придет проверять, что там в ней под подкладкой.
У Михаила не было нужды снимать ее и вообще чего-либо опасаться: студент дружественной Франции, — что у него может быть недозволенного? Таможенники так и полагали, когда он прибыл в Одессу. И даже не осматривали его саквояжа, а только спросили, нет ли там чего нехорошего? Они так и спросили: «Чего-либо нехорошего».