Литмир - Электронная Библиотека

Он невольно остановился, увидев старика-пенсионера, который всегда подолгу сидел на крыльце своего дома. Он сидел, положив большие, опухшие в суставах руки на колени. И спокойно, пристально глядел перед собой. Его сизое безбородое лицо было кругло и тоже казалось опухшим. Он сидел здесь все пять лет, что Навашина не было. Вот так и сидел, положив руки на колени и глядя перед собой. Зачем он вышел сюда на рассвете пять лет назад?

Вон за той оградой в августе буйно цветут золотые шары, а сейчас робко зеленеют молодые клены.

По мосту строем шел взвод. «Если за мной, то слишком много», — подумал Навашин устало. Он шел навстречу людям в форме и увидел, что это милиционеры. Они браво протопали мимо, никто даже не взглянул на него. Куда они шагают в такую рань? Он снова остановился и стал смотреть на реку. Он любил города, где текут реки. Ленинград, Ярославль, Тверь… В Кленах река делила город пополам — как в Париже… Его дом был на правом берегу, и он никогда не пропускал ледохода. Приходил сюда, на мост, и глядел, как река шумит и буйствует.

Он миновал мост. На куполах церкви не было креста. Церковь без креста выглядела уродливо, как обезглавленная. А вот музыкальное училище.

Когда-то давно, еще мальчишкой, он зашел в училище — так, из любопытства. Стоял и слушал. Вокруг него дрались, спорили и хотели перекричать друг друга рояль, скрипка, человеческий голос. Из одной комнаты неслось высоко и неуверенно:

На заре ты ее не буди,
На заре она сладко так спит.

В другой фальшивил аккордеон, где-то наверху на одной ноте пищала скрипка…

Сейчас тут было тихо. Дом молчал, как по-утреннему молчали еще не проснувшиеся улицы. Он сел на скамейку и принялся смотреть на окна, в них отражалось встающее солнце. Розовый свет дробился в стекле и слепил глаза. Казалось, будто солнечный луч насквозь проткнул и стекло, и листву на деревьях — каждый лист в отдельности, и красный флаг на крыше. Почему красные флаги? Только двадцать седьмое, до первого мая еще далеко.

И вдруг одно окно в нижнем этаже распахнулось, и молодой женский голос сказал:

— Начнем!

И чьи-то руки ударили по клавишам. Он вздрогнул. Пять лет он не слышал живой музыки. Только радио. Изредка. А сейчас она неслась из раскрытого окна. Он перевел дух и услышал:

— Погоди! — Музыка оборвалась.

— Я слишком выкрикиваю? — спросил другой голос.

— Конечно, выкрикиваешь. Эту тему в оркестре ведут четыре фагота. Представляешь, какой густоты должен быть звук?

Строгий молодой голос все время обрывал мелодию, и это походило на ненавистную передачу по радио: «В только что услышанном отрывке композитор хотел выразить…» Но нет, сейчас это как-то иначе. И не злит. Вдруг в окошке появилась молодая черноглазая девушка.

— Сейчас мы сыграем вам все целиком, — сказала она. — Ее сегодня будут прослушивать, понимаете?

Он смотрел в прямоугольник окна и видел только кусок стены. А они, значит, давно его приметили. Девушка исчезла. Из глубины комнаты донеслось повелительное:

— Начнем! — И кто-то невидимый опять ударил по клавишам и заиграл, торопясь, захлебываясь, видно, боясь, как бы снова не перебили.

Он слушал и думал о том, кто ему откроет. Хорошо бы открыл Петр Николаевич… Или Ангелина Степановна. Еще бы лучше открыть дверь своим ключом, но ключа не было. А еще того лучше не приходить туда совсем. Никогда. Но нет, надо, чтобы это осталось позади. Этого не миновать. И потом, если не у Петра Николаевича, то неоткуда будет взять денег.

А у той, в глубине комнаты, клавиши все равно выкрикивали и густого фаготного звука не получалось. Рояль умолк, и в окне появились обе девушки — одной было лет пятнадцать, а той, черноглазой, чуть больше двадцати. Они смотрели на него и ждали.

— Спасибо, — сказал он и встал. — Желаю вам хорошо сыграть нынче.

— К черту, к черту! — сказала младшая.

— Счастливого пути, — сказала старшая.

…И он зашагал, не глядя больше по сторонам, все ускоряя и ускоряя шаг. Он никогда не любил ходить на кладбище. Когда мать приводила его на могилу отца, он не мог понять, что под могильным камнем лежит отец. «Я видел, как ты сошел в тесное жилище, где нет даже снов. И все же я не могу поверить этому». Город был как большой могильный холм. Нельзя поверить, что он мальчишкой бегал по этому городу. Что потом он ходил по этим улицам с Таней и Машей. Все, что он помнил, — не здесь. Этот город мертв. Сюда не надо было возвращаться.

…Он медленно поднялся по лестнице и позвонил. Ему открыла Ангелина Степановна. Она отступила в глубину прихожей, и так они стояли с полминуты — он по одну сторону порога, она — по другую.

— Сережа, — сказала она наконец, — чего ж ты стоишь? Входи…

* * *

— Подумать только, в какой день ты вернулся! Это надо же! Флаги видел?

— Это в честь меня?

— И тебя тоже. Кленам нынче пятьсот лет. Праздник. Так, видно, до самого мая и будем праздновать. Только у нас тут не больно весело. Петр Николаевич помирает. Рак. Но ты молчи. Он не знает. Если б не он, твоей бы комнате — каюк. Как только Таня съехала, он в горсовет. Отдайте мне эту комнату, я болен. Я то, я се. Я в Гражданскую воевал. Меня белые шомполами лупили. Все вспомнил, все заслуги. Добился. А когда начали выпускать, опять побёг в горсовет, насчет тебя договариваться. Но там сказали: видно будет. А потом он и свалился. Рак. Поганое дело. Садись. Он не знает. Я ему плету, он верит. Дай я на тебя погляжу. Похудел очень. А так — ничего. Ешь. Ах, Сережа, тебе на годик бы раньше выйти — и был бы порядок. Что ж ты не поспешил. Не объясняй. Ладно. Как начал сюда этот ходить, Машка будто почуяла. Я, кричит, этого дядю не люблю…

— Ангелина Степановна, мне это не интересно.

— Врешь, интересно. Так вот, девчонка…

— Ангелина Степановна, я не желаю слушать…

— Ну, не желаешь, не надо… Когда пожелаешь, скажи. Ешь. А я к Петру Николаевичу пойду, погляжу, как он. А потом тебя кликну.

…Квартира просыпалась. Вышла на кухню Павла Григорьевна, он услышал, как скрипнула ее дверь. Приготовит мужу завтрак и долго будет ему выговаривать:

— Вчера ты мне при людях сказал «заткнись». Совести у тебя нет. А я из-за тебя планово-экономический не кончила. Я тебе молодость свою пожертвовала.

— Я не просил жертвовать.

— Да, не просил… Какие были способности…

— Ну и училась бы, раз способности…

— Да, это ты сейчас так. А прежде…

— Заткнись ты!

— Вот и вчера при людях тоже «заткнись». Я терплю, терплю, а придет день — не станет терпенья. Уйду от тебя.

— Нет, не будет мне такого счастья, — отвечал муж.

Вот так они разговаривали изо дня в день, из года в год. Длинный счет все разматывался, ему не было конца: Павла Григорьевна могла кончить планово-экономический — и не кончила. Могла стать главным бухгалтером — и не стала. Могла уехать к дочери в Пензу — и не уехала… Могла…

Потом хлопнула дверь Арутюновой. Эта выходила из комнаты с криком:

— Будьте вы все прокляты!

— И чего ты орешь? — спрашивала, бывало, Ангелина Степановна. И Арутюнова говорила:

— Если мне не орать, я, может, чирьями пойду.

И она орала с утра до вечера, и уже никто не обращал внимания на ее проклятия. Вот такие люди жили в квартире. И еще Ангелина Степановна и Петр Николаевич. Но это были не соседи: друзья.

* * *

— Ты… Дорогой мой… Как я рад. Вот теперь скоро на ноги встану. Такая ерунда, что-то с печенью… Сережа, Сережа, какое счастье… Большая перемена начинается. Я сразу понял, что ты вернешься. И вот… Не обманулся. Милый мой… Что до Тани… Прости, не буду… А девчонка выросла очень хорошая. Я ее любил. Как тебя. Нам с Ангелиной Степановной было очень грустно, когда девчонку увезли. Ну прости, молчу. Плохо было, одиноко. Но вот ты вернулся. Ах, какое счастье… Если бы не Ангелина Степановна, я бы совсем пропал. Она ухаживает, как родная. Вот встану на ноги и освобожу ее.

8
{"b":"576943","o":1}