Литмир - Электронная Библиотека

— Ну, не так чтобы уж очень толково, — сказал Навашин и почти против воли добавил: — Послушайте… В вагоне вы сказали, что вы — журналист.

— Так точно.

— Местный или московский?

— Московский.

— Я выяснял, мне сказали, что из Москвы двое — Аркадьев и Поливанов. К одному я пошел, но он не стал меня слушать. Впрочем, когда я его увидел, я решил, что все равно не стану ему рассказывать.

— Совершенно правильно решили. А какое у вас дело?

— Я побывал в инвалидном доме. В Веселых Ручьях. Отсюда недалеко, полтора часа на автобусе. Я должен был передать письмо одной женщине. И то, что я там увидел… Даже понять нельзя…

— Чего же вы не поняли? Впрочем, я вам сейчас все расскажу. Директор пьет?

— Пьет.

— Не кормит?

— Нет.

— Не лечит?

— Нет.

— Измывается?

— Да.

— Я был в инвалидном доме под Москвой. Старые. Облезлые. Пятки выворачиваются. Слова путаются. Головы трясутся. Глаза злые. Слепые.

— Глаза несчастные.

— …Старый монастырь вот-вот обрушится. То лопаются трубы, то потолок валится. Я написал статью, ее не напечатали: у нас нет старости. Нет, вру: у нас старость счастливая. А болезней нет. Слепоты — нет. Смерти — нет. А вы этого еще не понимаете. Конечно, удивление и непонимание двигают науку вперед. Вот Ньютон не понимал, почему яблоко падает на землю. Посидел, подумал и понял. Теперь и мы понимаем. Но упиваться непониманием не следует.

Девушка принесла сковородку с желтоглазой яичницей и поставила ее перед Поливановым. Он сжал губы и подвинул сковородку Навашину. Потом поднял глаза на девушку. Она исчезла и появилась со второй сковородкой и двумя стаканами кофе на подносе. Лицо у нее было обиженное.

— Не смотрите на меня так хмуро, Зиночка, — сказал Поливанов. — Вы же знаете, что я человек редкой душевной чистоты и прелести. Принесите мне, пожалуйста, пачку «Беломора».

Девушка ушла, и Поливанов принялся за еду. Наступило молчание. И в этом молчании снова послышалась монотонная речь с чуть заметным грузинским акцентом:

— Бюрократов надо жрать и выплевывать пуговицы. Я знаю. Но у меня нет зубов. А она этого не понимает. Чего она хочет от меня? Я не герой, не мореплаватель…

В зал вошел Аркадьев. Кто-то из девушек вспорхнул ему навстречу. Он сел за столик рядом с ними и, заказывая себе завтрак, переговаривался с Поливановым:

— Отбивную… Так. Икорки… Что слышно, Поливанов? Когда домой? Я лично как можно скорей. Оля, ты хорошеешь с каждым днем. Что же это будет, если так пойдет? Кофе… Коньяк… Поливанов, я хотел перехватить у тебя сотню — совсем без денег. Подумываю, не продать ли черту душу?

— На что черту твоя душа? Он и так затоварился.

— Остришь? Ну, остри, остри. А твой сосед, я вижу, возвратился из дальних странствий? И долго продолжался этот кошмар?

— Мне начинает казаться, что я клейменый, — сказал Навашин.

— Нет, просто всегда хочется проверить, наметанный ли у тебя глаз. У меня, видите ли, опытный журналистский глаз, — сказал Аркадьев.

— Прибереги свой глаз для другого случая, — сказал Поливанов, — и ешь свою отбивную, а от нас отстань.

— Не заводись. Ты склочник, Поливанов. У меня от разговора с тобой всегда печень болит. — И Аркадьев пересел за другой стол.

— Плюньте на него, — сказал Поливанов. — О коллегах так не говорят, но Аркадьев и не коллега — не газетчик. Он стукач. Теперь доносы не в моде. Но надо же упражняться в любимом жанре? Вот он и стал писать фельетоны. Я читал, что в какой-то стране давали орден за маленький, но полезный донос. Вот Аркадьева надо бы наградить. Все его фельетоны и книги — доносы. Маленькие, но довольно полезные. Что же до вашего инвалидного дома…

— А я понял. Если бы вы не боялись меня обидеть, вы сказали бы примерно так: это ты наткнулся на этот самый инвалидный дом. Ты, а не я. Вот и расхлебывай. И не перекладывай свою заботу на мои плечи. Ну что ж, вы правы. Простите, что побеспокоил…

Он встал. «Всё, — сказал он себе. — Всё. Больше это меня не касается».

— Нет зубов, нет зубов… — причитал пьяный.

* * *

— Это бессердечно, то, что ты делаешь… — кричала женщина и, как только он вошел в купе, плача повторила эти слова по-английски. Закидывая рюкзак на вторую полку, Навашин сказал:

— Я преподаватель английского языка.

Не взглянув на него, не сделав паузы и по-прежнему давясь слезами, она пробормотала по-французски:

— Это бессердечно… Я не вынесу…

Мельком взглянув на ее спутника, Навашин вышел из купе.

— Тебе лучше помолчать, — услышал он ленивый мужской голос. — По-моему, наш новый сосед — полиглот.

Вот он и на воле. И снова слышит, как мужья разговаривают со своими женами.

За окном было уже темно. Только желтые огни неверно мерцали где-то вдалеке. Фонарь, что проплывает вблизи, подмигивает своим круглым глазом в коротких ресницах и не рождает высоких мыслей. А вон те огни, там, далеко, — даже трудно себе представить, что они тоже обыкновенные фонари или электрические лампочки в окнах, так таинственно они светятся. И на память приходят торжественные слова: «Корабли, проходящие ночью, говорят друг с другом огнями…».

…Надо терпеть. С этого начинается день. Этим он кончается. Надо стиснуть зубы и терпеть. И молчать. Не надо ни с кем разговаривать. Хорошо бы никто не лез. Хорошо бы все отстали.

Из купе вышла заплаканная женщина с полотенцем и мыльницей и пошла направо. Чуть погодя вышел ее спутник с полотенцем и мыльницей и пошел налево. Потом они вернулись, и минут через двадцать женщина приоткрыла дверь и сказала Навашину в спину:

— Мы легли. Пожалуйста.

Он вошел и тоже лег. Ему даже показалось, что он уснет, но женщина внизу плакала. Она старалась плакать тихо и тихо сморкаться, но, видно, ничего не могла с собой поделать.

— Слушай, ты как-никак не у себя в комнате. Тут кроме тебя люди есть, — сказал ее спутник. — Прекрати, пожалуйста.

Женщина плакала.

— Можешь ты мне объяснить, что происходит? — сказал ее спутник. — Вот возьму сейчас чемодан и выйду на первой же остановке. И пеняй на себя.

Но он не взял чемодан и не вышел. Он повернулся на другой бок и тотчас уснул. Сон его был спокоен, он дышал ровно. Женщина еще поплакала, а потом тоже уснула и все время всхлипывала во сне.

«Итак, — думал Навашин, — у меня осталось двести рублей. На все про все». Сколько может стоить билет до Цветаева? Рублей сто сорок, пожалуй. А есть-пить? Даже если не ходить в ресторан и не заказывать яичницу и кофе, как он из пижонства сделал в Свердловске, все равно рублей семь в день… ну, пять — надо. А впереди еще Москва…

Если Петра Николаевича почему-либо в городе нет, дело плохо. А куда он денется — Петр Николаевич? Прошло пять лет. В самом деле, как это он раньше не сообразил? Прошло пять лет. Таня редко писала о нем даже в начале срока. А потом… Потом, потом. Ладно, утро вечера мудренее.

Утром он приедет в Клены. В свой город. Город, где он родился. И на войну он пошел оттуда. В Кленах стоит школа, где он учился. И школа, где он учил, — тоже в Кленах…

…Он встал на рассвете, тихо слез с верхней полки. Мужчина лежал на спине и слегка похрапывал. Женщина в тусклом утреннем свете походила на размалеванного петрушку: у нее потекли ресницы и румяна. «Хорошо, что я ухожу от вас, пока вы спите. Оставайтесь со своей чепухой, со своими слезами, со своей неразберихой. И с ненавистью, которую вы принимаете за любовь. Я бы на твоем месте плюнул бы на него и ушел не оглядываясь. Но этого ты никогда не сделаешь. Так и проплачешь с ним всю жизнь… Если он сам не уйдет…»

* * *

Да, конечно, Клены большой город. В нем много улиц и много домов. Но теперь этот город пуст. Не стало дома. Не стало людей — нет, не стало одного человека, — и город превратился в пустыню. В большое кладбище.

Он всегда шел с вокзала пешком. Потому что всегда приезжал налегке. Он любил встречаться со своим городом один на один. И сейчас он тоже не стал дожидаться, когда начнут ходить автобусы. В последний раз он приехал сюда с юга в сорок девятом — шесть лет назад. Тоже в конце апреля. И нес в руках нераспустившуюся магнолию — белый твердый бутон. Сейчас все совсем, как тогда. Весна вырвалась из засады, и деревья стоят — нет, не в зелени, а в нежном зеленом тумане. За оградой дома, на самом краю города у привокзальной площади, под навесом приютился «москвич», заботливо укрытый, точно лошадь, серой попоной. Навстречу Навашину трусила рыжая понурая собака, он мог бы поклясться, что это та самая бездомная дворняга, которая всегда мыкалась на этих улицах.

7
{"b":"576943","o":1}