Литмир - Электронная Библиотека

— Куда же ты теперь?

— К сыну.

— А возьмет он тебя, такого?

— А кто ж его знает…

Человек в косоворотке лысоватый, крючконосый. Он чем-то похож на старую полинявшую птицу. Сергей с одного взгляда понял, что он из тех же мест, что и сам Сергей. Спроси его, почему он знает, не мог бы ответить. Знал, и дело с концом. Но и тот, видно, насчет Сергея не заблуждался.

— Ты давно дома не был? — спросил он в упор.

— Давно.

— Надеешься работу найти? — И, не дождавшись ответа, сказал: — Найдешь, я тебя заверяю. Слушай, пойдем выпьем, а?

— А тут как раз и кассу откроют.

— Да нет. Не ранее как через час. Ладно, сиди, присмотри за сундучком. А я мигом.

Он слетал куда-то и принес половинку. Застелил сундучок газетой, поставил эмалированную кружку и две склянки, в каких продают горчицу. Сергей вынул хлеб и крутые яйца. У крючконосого дрожали руки, когда он разливал водку, — старику в чирьях он подвинул кружку, себе и Навашину налил в склянки. Старик улыбнулся смущенно, подумал и вынул из мешочка три соленых огурца.

Откуда-то вырос дежурный в форме, взглянул с укором, сказал заученно и устало:

— Пить запрещается.

— За твое здоровье, брат! — сказал крючконосый.

Дежурный махнул рукой и прошел мимо.

— А я, было, своих давно не видел, — шепотом рассказывал крючконосый, — сначала война, а потом… потом… всякое было… Оставил маленьких, а вернулся — старший выше меня. Он меня хоть помнил, ему десять было, когда я ушел. А младшие признавать не хотели: дядя и дядя. Долго я к ним прилаживался. Привыкал. Да только очень беспокойно жили. Стучат в дверь — за мной! А это соседка, соли занять. Иду по улице — милиционер — не иначе как по мою душу. А он на меня и не глядит, у него свои дела. Как заяц жил, вот честное слово, как загнанный. А теперь в Москву еду… командировочный, мать твою… Подумать только… И не боюсь ничего… Чудно, а? Давай еще налью. Как тебя звать? А тебя? Я Родион буду. Петрович. Я своей бабе говорю: «Послушай, — говорю…»

И тут с тихим стуком, будто нехотя, растворилось окошко. Длинную вереницу людей качнуло, как бы повело после сна, — и вдруг все смешалось. Кто-то отшвырнул в сторону длинношеего парня, который стоял у самой кассы. Старик в чирьях отпихнул Сергея плечом и с удалым стоном ринулся к окошку. Кто-то другой толкал Сергея в спину, словно только того и желал, чтобы скорей пропихнуть его к кассе. Не успев ничего понять, Навашин очутился лицом к лицу с кассиршей.

— Москва. Жесткий, плацкартное, — сказал он.

— Общий! — выплюнула кассирша. — Тридцать три сорок…

Он едва успел получить сдачу, его оттеснили, и чей-то голос молил:

— До Брянска, будь добренькая!

Закаркал репродуктор, и все — брянские, орловские, смоленские, а кто и на Москву — кинулись на платформу. К перрону уже подкатывал поезд.

— Давай, давай, жми, — прокричал на бегу Родион Петрович. Он ворвался в вагон первый. Растолкал спавшего на нижней полке человека:

— Давай, давай, продери глаза. Это тебе не плацкартный вагон. Ну, оклемался? Садись у окошка, а мы рядышком. Вот, очень прекрасно. А то занял лежачее место. Лежачее жесткое место — чуешь? Сергей Дмитрич, нет, ты слушай: лежачее жесткое место. Вникни! Вникнул? Лежачее! Жесткое! У каждого будет когда-никогда. Но помирать не хочу. Помереть поспею. Я так считаю, что сейчас помирать не время. Уж если я там не околел…

Напротив Родиона Петровича, чуть наискосок, у окна сидела женщина в розовом платье. Про таких, как она, говорят «гладкая». Гладкое лицо, и плечи, и полные руки. Даже в вагонном сумраке было видно, что она, как и платье, — розовая. Она слушала молча, с любопытством, а Родион Петрович походил уже не на полинявшую птицу, а на петушка. Он весь подтянулся, стал будто выше и ровнее в плечах.

— Не дует вам из окошка? — говорил он тихо и вкрадчиво. — Можно бы закрыть, да не душно ли будет? Далеко ли едете?

— В Брянск, — ответила она благосклонно.

— Домой? В гости?

Они разговаривали — Родион шептал торопливо, много. Она отвечала коротко, но поощрительно.

А Навашин пытался не слушать. Его жизнь ему постыла, но, видно, деваться от нее некуда. Она все время наступает на пятки — в лесу, на случайном ночлеге, в поезде, в частом шепоте вагонного спутника.

— Вы — женский пол — про политику плохо понимаете. Вам бы только, чтобы войны не было и мужик дома сидел, — шептал Родион Петрович, — а нет того, чтобы обдумать. Милок мой, если бы ты то видела, что я… Это ж уму непостижимо! Послушай, давай выпьем, у меня на донышке осталось. Для бодрости. Мужика своего боишься? Ничего, я вступлюсь. Он тебя давно не видел. Сгоряча простит. Ну, ладно, ну и не надо! Я и без вина как пьяный. Ты вдумайся…

Я поначалу спрашивал: «Тебя за что? А тебя?» Потом перестал. В плену был? За проволоку. Слово сказал — туда же! Ты вдумайся…

Навашин встал и, перешагивая через мешки и корзины, пошел вдоль вагона. Храп. Сонный всхлип. Жалобное старушечье бормотанье. Кто-то захлебнулся дурным, нечеловечьим воплем. Так кричат только во сне. Темная вагонная одурь.

— Что, не спится? — спросил Навашина усатый проводник. Он сидел в своей комнатенке и пил чай из большой эмалированной кружки.

— Не спится.

— Есть папиросы. Храню на случай. Хочешь?

Сергей курил и глядел в окно. Там, за окнами, чернел лес. На многие километры черной зубчатой стеной — лес. Он подвигался к самым окнам и вдруг, отпрянув, уступал место полю, и снова вырастал рядом с поездом и неутомимо шел рядом. Скоро начнутся места, где он воевал. В сущности, каждое воспоминание — ловушка. И никогда не знаешь, что отзовется в тебе самой горькой горечью. После всего, что осталось позади, какая малость — слова Ипполитова. Но они тоже гнались за ним по пятам. «Вы были мучением моего детства». Оказалось непросто услышать такое…

* * *

Утро. Розовая женщина сошла в Брянске. Родион Петрович помог ей вынести чемоданы. Сергей видел, как он сдал ее с рук на руки высокому майору-танкисту. Вернулся и, притихнув, стал глядеть в окошко. И вдруг чей-то спившийся надрывный голос просипел:

— Граждане! Я только что из тюрьмы! Через три дня иду в психическую больницу! Подайте! Спасибо, девушка! Спасибо, мамаша! Спасибо, граждане, добрые люди!

Он шел по вагону, протянув руку и поворачиваясь всем корпусом к тому, кто подавал. Лиловые мешки под глазами. Щербатый рот. Сиплый надрывный голос забивал уши.

— Самое дорогое на свете — это мамочка! Некоторые говорят, что жена! Неверно! Мать сама куска не съест, а ребенку отдаст. А жена сожрет и не подавится, а про тебя и не вспомнит.

Он передохнул, остановился и с пьяной слезою выкрикнул:

— И врагу не пожелаю получить шизофрению! Стать дурачком! Прощайте, граждане!

Он проковылял в конец вагона. Родион Петрович обернулся к Навашину и сказал:

— А не много ль нас таких развелось, а?

* * *

Как это было… Что послужило поводом или, вернее, к чему придрались… В самом деле, как это было…

…Есть такие слова: Ялта. Гурзуф. Мисхор. Слышишь их и понимаешь: слово — живое существо. От него пышет жаром, морем, густым запахом магнолии. Так вот, он возвращался из Ялты. И вез с собой нераспустившуюся магнолию — твердый лакированный бутон. В купе их было двое — он и какой-то длиннолицый унылый дядька. Он сидел за столиком, пил коньяк и все угощал Навашина.

— Я проводнице велел больше никого к нам не сажать. И так духота, — говорил он.

По лицу нельзя было понять, сколько ему лет. То казалось, не больше сорока. То будто за пятьдесят. Длинное лицо, мутные от коньяка глаза. Чуть выпирающие вперед верхние зубы. И длинные, очень тонкие, какие-то лягушачьи губы. Он все пил, пил, голос его звучал сварливо: и постельное белье в вагоне не такое, как надо, — вот в ленинградской «Стреле» простыни как снег, и перед иностранцами не стыдно. И вентилятор шумит, а выключить нельзя — душно. Он то закрывал окно, то открывал. И пил, пил. Когда они уже легли — Навашин, по своему обыкновению, на вторую полку, хоть нижняя была свободна, а попутчик у себя внизу, — вдруг в темноте раздался его размеренный, спокойный голос. Ни раздражения, ни суеты. Задумчиво звучали снизу его слова:

22
{"b":"576943","o":1}