Впрочем, у взаимной нерасположенности двух министров были не только ведомственные мотивы, но и серьезные идеологические основания. Валуев, как мы уже видели, смотрел на проблему православного населения Западного края с ассимиляторской точки зрения, которая была Головнину чужда. Как следствие, Валуев имел основания |146сомневаться в том, что МНП сумеет и захочет обеспечить русификаторскую направленность новых училищ. В этом плане характерен эпизод, о котором вспоминает Драгоманов: когда какой-то архиерей из Владимирской губернии вызвался направить в народные школы в Малороссии своих семинаристов, и Васильчиков, и куратор Киевского учебного округа Ф. Ф. Витте его предложение отвергли, ссылаясь на то, что для этой цели нужны местные учителя, хотя шанс получить из среды выпускников местных университетов украинофильски настроенных преподавателей был значительно выше [428]. Драгоманов, кстати, обращает внимание и на то, что в ходе развития земских школ во второй половине 60-х гг. МНП и ведущие русские педагоги, в том числе К. Д. Ушинский, выступали за использование местного языка в начальной школе, а главными противниками этого на левом берегу Днепра, где также было введено земство, выступали местные малороссийские деятели Андрияшев, Багатимов, Недзельский. «Стыдно признаться, а приходится, что орудием изгнания украинского духа из всяких школ были совсем не великорусы, а урожденные украинцы»,— пишет в этой связи Драгоманов [429].
Другой важный источник конфликта министров состоял в том, что Валуев придерживался аристократических убеждений и, в отличие от Головнина, скептически смотрел на расширение участия разночинцев в государственной службе. Польский князь, несмотря ни на что, был ему ближе русского парвеню. «Вы не опровергаете тех (весьма, к сожалению, многих), которые воображают, что можно элиминировать поляков из государства, командировав из внутренних губерний гг. Федотовых, Никаноровых и Пахомовых для исправления должностей Тышкевичей, Потоцких и Радзивиллов. Все это не так легко, как многие думают»,— не без злой иронии писал в августе 1863 г. Валуев Каткову, противопоставляя списку знатнейших польских родов ряд заведомо разночинских русских фамилий [430]. Свои обращенные к Каткову обвинения в «страсти к оплебеянию России» Валуев «в уме» вполне мог адресовать и Головнину [431]. После того как конфликт с Головниным еще более обострился из-за решительной критики министром народного просвещения Валуевского циркуляра, Валуев решил использовать для дискредитации оппонента инспекционную поездку на Украину Мезенцова, чьи доклады нетрудно было затем положить на стол императору. Мезенцов, без сомнения, получил соответствующие инструкции еще в Петербурге. В результате в его рапортах появились утверждения, что «учебное ведомство ежегодно усиливает местные заведения количеством новых лиц с ультралиберальным и |147местным областным стремлением», что местные университеты, служащие источником пополнения преподавателей, «не имеют надлежащего прочного внутреннего устройства» и даже прямые обвинения, что «действия кружка „Основы“ {…} получают сильную поддержку в ученом и учебном ведомстве». «В учебных ведомствах кроется все угрожающее зло»,— заключал рьяно исполнявший задание жандармский полковник [432]. Все эти филиппики отлично гармонировали с общим настроением консервативных кругов, для которых снятие установленного Николаем I ограничения числа студентов (не более 300 в каждом университете) уже было мерой более чем спорной. С 1862 г., после знаменитых петербургских пожаров и раздутой ими в своем значении прокламации «Молодая Россия», консерваторы с новой энергией стремились представить университеты рассадником свободомыслия, а студенчество чуть ли не главной угрозой общественному порядку.
Как ни печально, но консерваторы в определенном смысле были правы — университеты действительно были кузницей нигилистов в не меньшей степени, чем источником квалифицированных кадров [433]. Беда в том, что, за исключением отдельных эпизодов, как, например, установление в 1880 г. М. Т. Лорис-Меликовым 100 именных стипендий для студентов, власти видели решение вопроса не в улучшении материальных условий студентов и карьерных возможностей выпускников, а в репрессиях, усилении консерватизма и сословного принципа в образовании. [434]
Мезенцов, кстати, в своей оценке роли университетов в развитии украинофильства тоже был прав: в 1860—1864 гг. студенты составляли более 70 % активистов украинофильского движения [435]. Э. Хобсбаум, несколько пожертвовав точностью ради красоты выражения, сказал, что «развитие национализма можно измерять развитием школ и университетов, поскольку школы, и особенно университеты, были главными его проводниками» [436]. Важно уточнить, что в Германии, Франции, Британии университеты и школы были эффективными проводниками централизаторского национализма, в то время как в Центральной и Восточной Европе они становились очагами сопротивления ассимиляторским усилиям доминирующих групп. Университеты в |148Харькове и Киеве при отсутствии таковых на территории Белоруссии — не менее важная причина качественного отличия национального движения на Украине от почти не существовавшего в XIX в. белорусского национализма, чем часто упоминаемые в этой связи казачьи традиции и память о Гетманщине.
Но вернемся к Головнину и Валуеву. Идеологический конфликт двух министров отражал глубинные противоречия русской политики — сохранявшие преобладающее влияние дворцовые круги не доверяли разночинцам, без широкого участия которых проведение успешной ассимиляторской политики было невозможно. В свою очередь, радикалы-народники, а со временем и все возраставшее число либералов царизм откровенно ненавидели. Те из них, кто были националистами, как правило, считали царизм лишь препятствием на пути осуществления своих националистических идеалов.
Именно это противоречие и пытался по-своему разрешить Катков, стремясь сделать, по крайней мере условную, лояльность режиму составной частью националистической идеологии. Однако для властей, весьма ценивших редактора «Московских ведомостей», даже такой его национализм был частью «страсти к оплебеянию России». Чем дальше он развивал свои националистические идеи, тем регулярнее власти натягивали цензурные вожжи [437]. В результате с 1871 до 1882 г. Катков вынужденно вообще перестал касаться национального вопроса [438]. В свою очередь, либеральные круги, не говоря уже о радикалах, отторгали Каткова именно за его лояльность режиму, которая к концу жизни Каткова действительно нередко превращалась в сервильность. Призывы же Аксакова и других публицистов ко всем «деятельным русским людям» отправиться в Западный край для укрепления в нем «русских начал» были не более чем красивыми словами — без сотрудничества с правительством никакая серьезная акция такого рода |149была невозможна; впрочем, сколько-нибудь массовых попыток такого рода и не было. Уже в 1864 г. разочарованный И. Аксаков с горечью писал в связи со своими призывами к выкупу земель в Западном крае: «В Европе давно бы образовалось общество для добровольной колонизации края…» [439]
Польское восстание было вполне подавлено только к концу 1864 г. Именно в этот момент и начинается вновь в правительственных структурах обсуждение вопроса о возможном смягчении или отмене Валуевского циркуляра, что отразилось в уже упомянутых письме обер-прокурора Синода Ахматова от декабря 1864 г. и запросе Петербургского цензурного комитета от марта 1865 г. Возможно, что этот запрос был как-то связан с подготовкой Валуевым закона об отмене предварительной цензуры, опубликованного 6 апреля 1865 г.