Ярким примером атмосферы всеобщей подозрительности в русско-украинско-польских отношениях того времени стало отношение к новому явлению, которое в польской среде было презрительно прозвано хлопоманством. Хлопоманами стали называть молодых выходцев из польских или давно ополяченных шляхетских семей, которые в силу своих народнических убеждений более или менее последовательно отказывались от социальной и культурной солидарности со своим слоем и стремились сблизиться с местным украинским крестьянством. (Аналогичное явление, только в меньших масштабах, существовало и в Белоруссии [196].) Правительству, конечно, не могло не нравиться, когда наиболее последовательные «хлопоманы» переходили из католичества в православие и отказывались поддерживать польское национальное движение. Однако польские недоброжелатели «хлопоманов» спешили обратить внимание властей на неблагонадежность их социальных воззрений, а также на их украинофильскую ориентацию. (Далее мы увидим, что власти нередко склонны были к этим обвинениям прислушиваться, руководствуясь более инстинктом социальной солидарности крупных землевладельцев, чем логикой национального конфликта с поляками.) Наиболее же подозрительные из русских противников украинофильства считали «хлопоманство» особенно коварной версией валленродианства, частью польского плана по расколу русского народа [197].|79
В списке сотрудников «Основы», насчитывавшем более 50 человек, мы встречаем имена таких «хлопоманов», как В. Антонович, Ф. Рыльский. Однако наибольшее внимание привлекали имена прежних соратников по Кирилло-Мефодиевскому обществу Н. Костомарова и П. Кулиша, действительно ставших наиболее активными авторами нового издания наряду с Шевченко. Под конец жизни автор «Кобзаря» становится культовой, символической фигурой для этого поколения украинофилов, возникает конструкция «Шевченко — батько, Украйно — мати», что получило вскоре логическое завершение в истории вполне осознанного создания национального символа из его могилы [198]. То обстоятельство, что стихи и дневники Шевченко неизменно открывали каждый новый номер «Основы», также имело символическое значение.
«Край, изучению которого будет посвящена „Основа“, обитаем преимущественно южно-русским народом,— гласила Программа журнала.— Хотя в Бессарабии, Крыму и земле Войска Донского преобладающее население не южно-русское, но мы включаем и эти области в круг нашего изучения как потому, что они не имеют еще своих печатных органов, так и потому, что они находятся в непосредственной, промышленной и торговой, связи с прочими южно-русскими землями» [199]. Редакция сразу заявила, что «открывает свой журнал для произведений на обоих родственных языках», подчеркнув, что «в наше время вопрос — можно ли и следует ли писать по-южно-русски, что все равно — по-украински, разрешен самим делом» [200]. Особое внимание редакция призывала обратить на «практическое значение народного языка в преподавании и проповеди — вопрос весьма важный и, пока, спорный единственно от того, что разрешение его не выведено из наблюдения над действительностью» [201].
В центре внимания публицистов «Основы» была задача формулирования особой малорусской или украинской идентичности с типичным для такого националистического дискурса вниманием к вопросу о самостоятельности украинского языка, а также к истории и к проблеме национального характера [202].
Ключевой и наиболее часто затрагиваемой темой был вопрос об украинском языке, и в особенности о его использовании в преподава|80нии. Об этом писали Кулиш, Костомаров, молодые активисты П. Житецкий и П. Чубинский, которому предстояло стать одним из лидеров украинского движения в 70-е гг. и автором текста украинского гимна [203]. О значении, которое придавала редакция языковому вопросу, свидетельствует письмо Костомарова А. Котляревскому: «Александр Александрович! Необходимо написать большую, ученую, филологическую работу, где показать, что южнорусское наречие есть самобытный язык, а не неорганическая смесь русского с польским. Это необходимо, от этого зависит наше дело» [204]. Если тезис Дж. Шевелева, что «лингвистическое развитие» породило украинское политическое движение, представляется все же преувеличенным, то с его утверждением, что языковой вопрос был центральным для украинского национального движения в XIX в., трудно не согласиться [205].
До начала 60-х гг. обсуждение языкового вопроса касалось, если можно так выразиться, «нестатусных» аспектов. Против использования украинского языка в произведениях художественной литературы» а тем более при публикации исторических памятников, никто не возражал. Скептицизм в отношении возможности создания самостоятельной «высокой» литературы на украинском был среди русских распространенным мнением, но никто, в том числе и правительство, на протяжении всего XIX в. не предполагал решать этот вопрос запретами, будучи убежденным в предопределенности неудач украинофильских усилий в этой сфере.
Собственно, судьба самой «Основы» служила аргументом в пользу такой точки зрения. Тираж за 1861 г. не был распродан до конца, а с начала 1862 г. журнал испытывал серьезные финансовые затруднения из-за недостатка подписчиков, постоянно задерживал выпуск очередных номеров и закрылся к концу года, причем без каких-либо экстраординарных репрессий со стороны властей, которые могли бы рассматриваться как причина этого [206].
Возможность использования украинского языка в начальном обучении народа, как мы показали, в 1861 г. также еще вполне допус|81калась. Ситуация принципиально менялась, когда в публицистике «Основы» язык стал приобретать универсальное, сакральное значение. Возможность выразить региональную специфику в художественной литературе, возможность быстрее и легче научить крестьян читать и сообщить им важные правительственные решения — все эти аспекты отступали на второй план. Главной становилась идентификационная, символическая, национально-репрезентативная роль языка. Все те функции, которые украинский выполнял до сих пор, рассматривались теперь как начальные шаги к полной языковой эмансипации, и «Основа» прямо писала об этом. «Неужто, в самом деле, русский язык имеет монополию быть органом науки, проводником образованности?» — восклицал П. Житецкий и продолжал: «Великорусский язык — и народный, и литературный, не есть ближайший и прямой орган малоруссов» [207]. Костомаров соглашался, что «смешно было бы, если бы кто-нибудь перевел на южно-русский язык „Космос“ Гумбольдта или „Римскую империю“ Момзена», добавляя, что «для такого рода сочинений еще не пришло время (выделено мной.— А. М.)» [208].
Здесь нужно сделать теоретическое отступление. В литературе о национализме широко признано, что вопрос о языке, то есть стремление к эмансипации языка, к превращению его из по преимуществу народного диалекта в стандартизированный, развитый литературный язык было типичной чертой национальных движений в Центральной и Восточной Европе. Б. Андерсон даже называл определенную стадию этих движений «лексикографическими революциями» [209].
Изучавшие эти процессы социолингвисты выделили несколько факторов, которые они считают решающими для успешной языковой |82эмансипации. Это, во-первых, развитость языка, то есть использование его во всех культурных и социальных контекстах, для всех коммуникационных задач. Во-вторых, историческое наследие языка, реальное и изобретенное. В-третьих, уровень его стандартизации. В-четвертых, дистанция, масштаб отличий от языка, по отношению к которому данный язык пытается эмансипироваться. И наконец, наличие группы активистов, идентифицирующих себя с этим языком и готовых посвятить свои усилия его сохранению и развитию [210].